И она приходила. Позволяла себя любить. Но, просыпаясь, снова все вспоминала и противопоставляла силе мужчины свою молчаливую неприязнь.
«Ничего не скажу тебе. Ты побеждаешь меня ночью. Я тебя — днем. Не скажу, что никогда не верила той твоей сказке. Отцу помогали скрывать унижение его барский вид и воспитание, но я буду мстить за нас обоих — тайно, всю жизнь».
Она вставала с кровати, заплетая в косу растрепавшиеся волосы, не глядя на разбросанную постель. Зажигала свечку и молча молилась, а в дневные часы молча давала понять, что она не побеждена, хотя ночь за ночью, вторая беременность, большой живот утверждали иное. И только в моменты большого душевного одиночества, когда ни злоба, вызываемая мыслями о прошлом, ни стыд, рождаемый плотским наслаждением, не занимали ее мысли, она честно признавалась себе, что Он, его жизнь, его внутренняя сила
«…вовлекают в удивительную авантюру, которая внушает страх…»
Он будто звал к безрассудству, к тому, чтобы с головой окунуться в неизведанное, идти по пути, отнюдь не освященному обычаем. Все затевалось и все создавалось заново — Адам без отца, Моисей без Заветов. Не такой была жизнь, не таким был мир, устроенный доном Гамалиэлем…
«Кто Он? Как стал таким? Нет, у меня не хватает смелости идти с ним. Я должна сдерживать себя. И не должна плакать, вспоминая детство. Какая тоска».
Она сравнивала счастливые дни в доме отца с этим непостижимым калейдоскопом жестких и алчных лиц, потерянных и созданных из ничего капиталов, утраченных поместий, завышенных процентов, растоптанных репутаций.
(«- Он разорил нас. Мы не можем продолжать знакомство; ты с ним заодно, ты знала, как обирал нас этот человек».)
Да, верно. Этот человек.
«Этот человек, который мне безнадежно нравится и который, кажется, меня действительно любит; человек, которому мне нечего сказать, который заставляет меня испытывать то стыд, то удовольствие… То стыд! самый унизительный, то удовольствие, самое, самое…»
Этот человек пришел погубить всех: Он уже погубил их семью, и она, продавая себя, спасала его тело, но не душу. Часами сидела Каталина у раскрытого окна, выходившего в поле, погруженная в созерцание долины, затененной эвкалиптами. Покачивая время от времени колыбель, ожидая рождения второго ребенка, она старалась вообразить свое будущее с этим проходимцем. Он прокладывал себе дорогу в свет, как проложил ее к телу своей жены, шутя расправляясь с щепетильностью, легко ломая правила приличия. Подсаживался к столу всякого сброда — своих десятников, пеонов с горящими глазами, людей с дурными манерами. Покончил с иерархией, установленной доном Гамалиэлем. Превратил дом в скотный двор, где батраки говорили о вещах непонятных, скучных и пошлых. Он завоевал доверие соседей, и слух его стали ласкать льстивые речи. Ему, мол, надо отправляться в Мехико на заседания Конгресса. Они так полагают. Кому же, как не ему, защищать их подлинные интересы? Если бы Он с супругой изволил проехаться в воскресенье по деревням, то сам убедился бы, как их почитают и как хотят видеть его своим депутатом.
Вентура еще раз склонил голову и надел шляпу. Шарабан был подан пеоном к самой изгороди, и Он, повернувшись к индейцу спиной, зашагал к качалке, где сидела его беременная жена.
«Или мой долг до конца питать к нему свою неприязнь?»
Он протянул руку, и она оперлась на его локоть. Упавшие с деревьев плоды техокоте лопались под ногами, собаки лаяли и прыгали вокруг шарабана, ветви сливовых деревьев стряхивали росу. Помогая жене подняться в шарабан, Он невольно сжал ее руку и улыбнулся.
— Не знаю, может, я тебя обидел чем-нибудь. Если так — извини.
Мгновение, другое. Уловить хотя бы тень растерянности на ее лице. Этого было бы достаточно. Одно легкое движение, даже не ласковое, выдало бы ее слабость, скрытую нежность, желание найти опору.
«Если бы я только могла решиться, если бы могла».
Его рука снова скользнула по ее руке и легонько сжала кисть — без всякого волнения. Он взял вожжи, она села рядом и раскрыла голубой зонтик, не взглянув на мужа.
— Берегите мальчика.
«Я разделила свою жизнь на ночь и день, словно подчиняясь сразу двум чувствам. Господи, почему я не могу подчиниться одному из них?»
Он, не отрываясь, смотрел на восток. Вдоль дороги тянулись маисовые поля, испещренные канавками, которые крестьяне прорыли к молодым росткам, сидевшим в земляных кучках. Вдали парили ястребы. Тянулись ввысь зеленые скипетры магеев, стучали мачете, делая на стволах зарубки — наступала пора сбора сока. Только ястреб с высоты мог обозреть обводненные плодородные участки, окружавшие усадьбу нового хозяина — родовые земли Берналя, Лабастиды и Писарро.
«Да. Он меня любит, наверное, любит».
Серебряная слюна ручейков скоро иссякла, и необычный пейзаж уступил место обычному — известковой равнине, утыканной магеями. Когда шарабан проезжал мимо, работники опускали мачете и мотыги, погонщики подстегивали ослов; тучи пыли поднимались над безбрежным суходолом. Впереди черным саранчовым роем ползла религиозная процессия, которую шарабан вскоре догнал.