Мальчик вышел из хижины и побежал по откосу между папоротниками, окружавшими серые и хрупкие мангровые деревья. Сырая тропинка под навесом из красных соцветий и желтых плодов, за которыми скрывалось небо, вывела его к берегу, где Лунеро у самой реки — здесь уже широкой, но еще бурной — расчищал ударами мачете место для дневной работы. Длиннорукий мулат потуже подпоясал миткалевые брюки, книзу широкие — словно по старой матросской моде. Мальчик натянул короткие синие штанишки, сохшие тут всю ночь на ветру, брошенные на ржавый железный круг, к которому теперь подошел Лунеро. Куски мангровой коры, распрямленные и отшлифованные, были погружены в воду. Лунеро огляделся, стоя по колено в вязкой тине. Тут, совсем близко от моря, река дышала полной грудью и мимоходом ласкала папоротники и низкие банановые листья. Буйно растущая Зелень казалась выше неба, потому что небо было ровным, низким, блестящим. Оба знали, что делать. Лунеро взял наждак и стал зачищать кору — от напряжения заплясали мускулы предплечий. Мальчик схватил хромой, полусгнивший табурет и укрепил его на деревянный барабан в центре железного круга. Из десяти узких сквозных отверстий в круге свисали веревочные фитили. Мальчик раскрутил круг и развел огонь под кастрюлей; когда густой душистый воск растопился и забулькал, он стал заливать воском отверстия вращавшегося круга.
— Скоро праздник, Сретенье, — сказал Лунеро, держа в зубах три гвоздя.
— Когда? — вспыхнули на солнце зеленые глаза мальчика.
— Второго числа, Крус, малыш, второго. Тогда хорошо пойдут свечи; не только соседям продадим — всей округе. Знают, что нету лучше наших свечей.
— Я помню. Как прошлый год.
Иногда раскаленный воск срывался брызгами, ляжки мальчика были испещрены маленькими круглыми шрамами.
— В этот день сурок ищет свою тень.
— Откуда ты знаешь?
— Так говорят. Не здесь — далеко.
Лунеро остановился и потянулся за молотком. Наморщил свой темный лоб.
— Крус, малыш, а ты сумеешь теперь сам сделать каноэ?
Лицо мальчика осветилось широкой белозубой улыбкой. Зеленоватые отблески реки и мокрых папоротников делали его кожу еще светлее, черты лица — резче. Прилизанные рекой волосы упрямо вились над широким лбом и на темном затылке — на солнце они отсвечивали медью, но у корней были черными. Словно недозрелый плод, желтели худые руки и крепкая грудь, только что одолевшие реку против течения, освеженные прохладой тинистого дна и топких берегов, зубы сверкали в улыбке:
— Еще бы не суметь. Я же видел, как ты делаешь.
Мулат снова опустил глаза, как всегда спокойные, но настороженные.
— Если Лунеро уйдет, ты сумеешь сам делать все, что надо?
Мальчик остановил железное колесо.
— Если Лунеро уйдет?
— Если ему надо будет уйти.
«Ох, не нужно было ничего говорить», — подумал мулат. Не сказал бы ничего, ушел бы, как уходят его соплеменники — ничего не говоря, — потому что Лунеро знает, что такое рок, и подчиняется ему и чувствует, что существует пропасть, полная голосов рассудка и опыта, пропасть, отделяющая это его знание, его подчинение року от понимания рока другими людьми, которые отрицают веление рока, — уж ему-то, Лунеро, известно, что такое тоска по родине и долгие странствия. Мулат понимал, что ничего не надо было говорить, но он видел, с каким любопытством, склонив голову набок, смотрел мальчик — его верный товарищ — на человека в узком и пропотевшем сюртуке, приходившего вчера к ним в хижину.
— Ты умеешь продавать свечи в деревне и делать их много-много на Сретенье, носить пустые бутыли и оставлять у дверей ликер сеньору Педрито… Умеешь делать каноэ и сплавлять их вниз по реке раз в три месяца… Еще ты умеешь отдавать деньги Баракое и оставлять себе монету; умеешь ловить рыбу вот тут…
Остановилось сердце маленькой вырубки у реки, мерно стучавшее молотком в руках мулата и крутившее ржавое колесо. Зажатая в тиски зелени, с ревом неслась река, уносившая с собой деревца, сраженные ночными бурями, завитки травы с горных Лугов и всякую всячину, Летели мимо черные и желтые бабочки — тоже туда, к морю. Мальчик замер и уставился в опущенные глаза мулата.
— Ты уходишь?
— Ты не знаешь ничего, что тут раньше было. Когда — то вся земля, до той самой горы, принадлежала нашим хозяевам. Потом все пропало. Старый сеньор умер. Сеньор Атанасио получил нож в спину, и все было заброшено. Или перешло к другим. Один только я остался, и никто не приходил по мою душу целых четырнадцать лет. Но и мой час должен был настать.