Время было вечернее, еще не позднее, но казалось, на тысячи километров кругом залегла глухая полярная ночь. Небо затянуло косматыми облаками, из которых посыпался снег. В полынье света, будто глазунья, шипел фонарь на столбе. Переливалось внизу и бликовало в промоинах льда маслянистое тело речки. От мысли о студеной речной воде мураши бежали по ребрам и голова непроизвольно втягивалась в плечи. Весело заскрипела жужелица под ногами, щедро сыпанутая кем-то из ведра перед въездом на деревянный мост. В отдалении светились окна домов и тускло освещалась центральная улочка, ведущая к железнодорожной станции. Потемки размывали границы тел и вещей, увеличивая их взаимную восприимчивость. На холоде окончательно вышли из легких остатки комнатного воздуха. Смута оставленного и задвинутого на сутки города, в который предстояло завтра возвращаться, чтобы еще через день оставить его бесповоротно, подступала, чуть зазеваешься, то к груди, то к горлу, то к животу, путала мысли и чувства. То же ли испытывала его жена? Решила ли она для себя то, что должна была?
Они наполовину скатились, наполовину сбежали в подобие неглубокого оврага за задними фасадами главной улочки. Минуя едва освещенные складские постройки, частные сараи и огороды, вышли наконец к темнеющему на возвышении торцу пятиэтажной коробки. В ближайшем от подъезда сарайчике, мимо которого они поднялись по тропе, что-то завозилось и обеспокоенно хрюкнуло.
Это было все же село, а не местечко.
Юрьеву вспомнились дрессированные дядины куры, забиравшиеся в курятник по узенькому трапу высотой в рост человека, громко кудахтая при этом – по привычке преувеличивая свое головокружение и деланный страх перед петухом. Каждый вечер дядя захлопывал за ними дверцу дня. Ему приходилось еще пилить и колоть на дворе дрова, носить из колодца воду ведрами на второй этаж двухсемейного дома у речки, где жена его вечерами, когда отключали по каким-то причинам свет, опустившись на колени, проверяла кипы ученических тетрадей у открытой дверцы кафельной печки.
Дядина жена пела когда-то в школьном учительском хоре.
Лесничество выделяло хору автобус, возивший местных артистов с гастролями по району, но главное – на смотры самодеятельности и торжественные вечера в райцентр. То было золотое, чудное время – когда пелось – веселья, приключений, ускользающей молодости, ожиданий, флирта и даже некоторого успеха. На одном из таких концертов они и познакомились: обстоятельный и солидный лесничий с замечательным густым певческим голосом – как выяснилось еще по пути домой, в автобусе – и бойкая учительница географии с ямочками на щеках (с годами – райскими яблочками на скулах) и глазами горячими, как жареные каштаны, какими торгуют ранней осенью только на улицах Мукачева и Ужгорода в соседнем
Закарпатье. Она народила ему таких же, как сама, скороумных, все схватывающих на лету детей. Обоих ему пришлось устраивать в мединститут в областном городе, находя связи, не считаясь со средствами, и поддерживать их по очереди все десять лет учебы и жизни вне дома. Беда его, однако, заключалась в том, что сам он относился к соображающим не столь быстро, а поскольку в войну защищал и отвоевывал ту страну, которую полагал своей родиной, то в старости, когда силы стали иссякать, ему и достались все шишки и палки – за все сразу. Его лишили в семье права голоса, и он действительно его почти потерял. Тот стал ломаться у него, как уже происходило однажды в подростковом возрасте, и был то по-бабьи высоким, то сиплым и еле слышимым, с присвистом и одышкой. В минуты слабости тела и духа он подумывал даже уехать отсюда один, бросив дом, семью, в которой все прекрасно между собой без него ладили. Нимало не отдавая себе отчета, что муж и отец являлся для них всех как раз тем, что их объединяло.
Несколько раз в году он отправлялся погостить в различные места, где благо еще имелись родственники. Возвращался всегда в состоянии более угнетенном, чем уезжал. Тот мужицкий счет, что сидит, откладывается и растет в затылочной части головы каждого пожившего человека, говорил ему, что он пропустил нужный поворот, разогнавшись, прозевал съезд с трассы на проселок, ведущий в родные края, что развернуться не позволят теперь правила движения и запрещающие знаки и что не осталось уже решимости и сил нарушить правила. Что умереть остается либо приживалом у кого-то, что недостойно хозяина, либо предпочесть истаять среди своих, обложившись ватой глухоты, уйдя в старческую несознанку перед лицом семейных попреков и все более чувствительных щипков. И впору не о вате для ушей подумать – да и где набрать-то ее столько? – а о пошиве деревянного костюма и о приобретении места для ямы на лесистом подъеме, где несколько десятилетий спустя только лес и сможет замолвить словечко за когда-то облазившего эти горбы и распадки лесничего, чьи кости так и остались в плену Карпатских гор, а имя стерлось.