Река побежала быстрее. Я стою у кормового весла, но плот не подчиняется мне. Не дай бог, если теперь впереди попадется шивера -- тогда не выбраться.
-- Самолет! -- кричит Василий Николаевич и пытается подняться.
Я вскидываю голову. До слуха долетает гул моторов. Нет, это не галлюцинация. Гул виснет над нами. Его можно узнать среди тысячи звуков.
Вижу, из-за края скалы вырывается большой лоскут серебра -- наконец-то!
Спешу дать о себе знать. Хочу сорвать с Василия Николаевича нательную рубашку -- она почти белая и должна бы быть заметной, но не успеваю.
Машина минует нас, уходит на север.
Неужели не заметили?
А гул не смолкает, обходит ущелье стороною, и снова появляется над нами крылатая птица. Она кружится, немного снижается. Ревут моторы, видимо, экипаж не уверен, что мы их видим.
Но вот качнулись крылья -- раз, два, три, и машина легла на запад.
И вдруг захотелось жить. Было бы чудовищной несправедливостью погибнуть после всего пережитого, когда нас обнаружили и, возможно, близка помощь.
Резкий низовой ветер кажется лаской. В провалах копятся густые вечерние тени. Высоко в небе парит одинокий беркут. Чем кончится этот обнадеживающий день?
-- За что меня связали? -- слышу голос Трофима. Он приподнимает голову, в упор смотрит на меня, ждет ответа.
Нас несет медленно взбитая ветром река. Не знаю, что сказать ему. На его лице не осталось гнева. В глазах жалоба. И кажется страшным, как могли его молчаливые губы час назад выпалить столько бранных слов, которых он никогда не произносил.
-- Посмотрите, что с моими руками!
Я не могу видеть эти узловатые кисти, со вздутыми венами, перехваченные веревками. Не могу слышать его упрека.
-- После все расскажу, Трофим, а сейчас лежи связанным. Иначе нельзя!
-- Так поступают только с преступниками, -- и он отворачивается, зарывает обиженное лицо в спальный мешок.
IV. Нас выносит из ущелья. Выстрел. Первая ночь без тревоги. Филька готовит баню. Мы желаем счастливого пути Василию Николаевичу.
Мая течет спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У каждого свои думы, свои желания. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач.
-- Ты думаешь, они увидели нас? -- спрашивает Василий Николаевич, растревоженный сомнениями.
-- Ну конечно! -- отвечаю я. -- Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем.
Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает:
-- Как думаешь, ноги мне отрежут?
-- Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны -- другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьешь!
-- Не до пляса будет мне!..
-- Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, все уладится.
-- Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, -- продолжает он.
-- Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя.
Он успокаивается.
Трофим точно догадывается, о чем думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятерней его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось, ведь он сейчас в здравом уме.
-- За что? -- и Трофим опять показывает связанные руки.
-- Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. -- И я чувствую, как обрывается мой голос. -- Потерпи, умоляю тебя, потерпи, так нужно, чтобы все мы остались живы.
Он мрачнеет, не понимая, почему я так безжалостен к нему.
И все же придется, отблагодарив судьбу за удачный день, останавливаться на ночевку. Если завтра будет летная погода, дальше не поплывем, будем ждать самолета. Он непременно прилетит. Теперь нам нет смысла рисковать. Я дам знать экипажу, что плыть дальше не можем, в крайнем случае "напишу" на гальке стланиковыми ветками: "Помогите".
А Трофима придется до утра оставить на плоту. Я боюсь повторения приступа. Уговариваю себя, что с ним за ночь ничего не случится, но сам чувствую, что это не решение вопроса.
Быстро надвинулся вечер. Потемнела река.
Нас выносит за скалу, и -- какая радость! -- мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванные крепости. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо хлынул свет. Мы вырвались из проклятой трущобы! Вижу: влево толпами уходят от реки отроги, в ярко-зеленой щетине леса, с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потеки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт.
Еще не верю. Не знаю, что сказать. С плеч сваливается обреченность, и вдруг становится так легко, будто только что народился. Одно ясно: мы вырвались, мы еще можем быть людьми. Навстречу сплошной зеленью наплывает тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат опьяняет, не могу наглотаться. Какая в нем живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?..