Крадучись выхожу на береговую гальку и осматриваюсь. Зея, стремительная, гневная, проносится мимо, разбивая текучий хрусталь о груди черных валунов. Тонкие, стройные лиственницы столпились на берегу и смотрят, как весело пляшут буруны на перекатах, как убегает в неведомую даль шумливая река.
Ниже меня небольшая заводь, прикрытая желтоватой пеной. А еще ниже, у поворота, заершился наносник из толстых деревьев, принесенных сюда в половодье. Стоит он прочно на струе, расчесывая космы бурного потока. А за рекой, на противоположной стороне, поднялись отроги, и по ним высоко побежал непролазной стеной лес. Там, в высоте, на дикой, каменистой земле, он хиреет, сохнет, пропадает.
На берегу реки в тихий солнечный день нет прохлады. Пауты наглеют, жалят сквозь рубашку и, кажется, сотнями иголок, тупых и ржавых, сверлят тело. Я не успеваю отбиваться, а укрыться негде. В тени они еще злее.
Вдруг впереди, за ельником, загремела галька. Глаза мои останавливаются на узенькой полоске береговой косы. Я не успеваю скрыться, как к реке выскакивает огромный олень, уже вылинявший, рыжий. Пришлось так и замереть горбатым пнем возле ольхового куста, на виду у него. Левая нога отстала и осталась висеть, руки застыли на полувзмахе.
Вижу, сокжой бежит по косе, наплывает на меня. Ноги вразмет, гребет ими широко, во всю звериную прыть. Но корпус уже отяжелел от долгого бега, из широко раскрытого рта свисает длинный язык. Вот он уже рядом. "Неужели не видит?" -- проносится в голове. Но зверь вдруг, глубоко засадив ноги в гальку, замирает в пятнадцати шагах. Какой редкий случай рассмотреть друг друга! Каюсь, не взял фотоаппарата, хотя снять зверя невозможно в этом молчаливом поединке: малейшее движение -- и он разгадает, что перед ним опасность.
Я не дышу. Даже боюсь полностью раскрыть глаза. А два проклятых паута, один на носу, другой над бровью, больно, до слез, жалят тупыми жалами. Но нужно терпеть, иначе не рассмотришь зверя. А он стоит предо мною, позолоченный жарким солнцем, огромный, настороженный, красивый, и тоже, кажется, не дышит.
В его застывшей позе страх перед неразгаданным. В другое бы время ему достаточно одного короткого взгляда, теперь же он зря пялит на меня свои большие глаза, торчмя ставит уши: все в нем парализовано бешеным натиском паутов. Хотя эта сцена длится всего несколько секунд, но мне их достаточно, чтобы на всю жизнь запомнилась поза настороженного зверя.
Какое счастье для натуралиста увидеть в естественной обстановке, так близко, оленя именно в том возрасте, когда от него так и разит силой, дикой вольностью! А ведь, черт возьми, если бы не пауты, разве представилось бы мне это редчайшее зрелище? Испытывая муки от их укусов, я в то же время благодарил проклятых насекомых.
Внешние черты этого самца как-то особенно резко выражены: в упругих мышцах, в откинутой голове, в раздутых докрасна ноздрях живет что-то властное, непримиримое. А сам он весь кажется вылитым из красной меди. Будто великий мастер выточил его пропорциональное тело, изящные ноги. Только почему-то не отделал до конца ступни, так и остались они несоразмерно широкими, тупыми, очень плоскими. Что-то незаконченное есть и в голове сокжоя. Мастер, кажется, нарочно оставил ее слегка утолщенной, чтобы не спутать с заостренной головой его собрата -- благородного оленя. Но какие рога! Хотя они еще не достигли предельного размера, их отростки еще мягкие, нежные, обтянуты белесоватой кожей, но и в таком, далеко не законченном, виде они кажутся могучими и, может быть, даже чрезмерно большими по сравнению с его длинной, слегка приземистой фигурой. Из всех видов оленей сокжой носит самые большие и самые ветвистые рога.
Зверь, словно опомнившись, трясет в воздухе разъеденными до крови рогами и с отчаянием, перед которым отступает даже страх, проносится мимо меня, так, видимо, и не разгадав, что за чудо стоит у ольхового куста! Я вижу, как он в беге широко разбрасывает задние ноги, как из-под плоских копыт летят камни. И, кажется, уже ничего не различая впереди, зверь со всего разбега валится в заводь. Столб искристых брызг поднимается высоко, и на гальку летят клочья бледно-желтой пены.
Теперь только я успеваю укрыться за кустом. Мне никогда не приходилось видеть, как купаются в реке звери.
Сокжоя почти не видно за пылью взбитой воды, мелькают только рога да слышится глухой, протяжный стон, не то от облегчения, не то от бессильной попытки стряхнуть с себя физическую боль. Но вот звуки оборвались, успокоилась заводь. Вижу, сокжой стоит по брюхо в воде, устало пьет и беспрерывно трясет то своей усыпанной блестящей пылью шубой, то могучими рогами. Даже в реке его не оставляют пауты. Он начинает злиться, бить по воде передними ногами и неуклюже подпрыгивать, словно исполняя какой-то дикий танец.
Но всему, кажется, есть предел. Зверь вдруг выскакивает на берег, опять ищет спасение в беге. Я мгновенно поворачиваюсь к нему, ложе карабина прилипает к плечу.