После обеда в лагере затишье. Все работают. Кто устроился под пологом, кто у костра. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мёртвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя.
Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу — до чего же это скучное дело! А в голове рождаются и крепнут беспокойные мысли. Не могу примириться с передышкой. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день.
Вижу, Василий Николаевич, развесив на стоянке бельё, берёт бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы — значит, и у него в голове такие же думки и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье.
Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для своей коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: есть много зверя и есть время.
Со мною на вершину идёт Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знал, что подняться ему на такую вершину нелегко.
Беру карабин, бинокль, рюкзак с гербарной папкой, сошки. Записная книжка, нож всегда со мною. В кармане остаётся несъеденный утром кусок лепёшки. Улукиткан идёт со своей неизменной берданой, без котомки, налегке. Собаки поднимают протестующий вой…
— Ни пуха ни пера! — кричит нам вслед Трофим.
Мы пересекаем марь, за ней сейчас же начинаются плотные непроходимые стланиковые заросли. Погружаясь в них, ты невольно ощущаешь их необъятность, загадочность. Зелёная чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая и ногами и руками. Но мы к этому привыкли, как и ко многим прочим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным.
За ручьём, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъём. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами будущий цирк, но выпахать из него коренные породы не хватило сил. Так и остался цирк незаконченным.
Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстаёт. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, лёгким не хватает воздуха, он весь трясётся, а всё же идёт, выискивая проход между крупных обломков, заплетённых стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утёсам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунами ольхи.
Но вот мы взбираемся на последние утёсы, нависающие над чащиной. Дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелёными альпийскими лужайками.
Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину…
Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются контуры отрогов, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет, сливаясь с пустым небом. В тайге сейчас, наверное, душно, как перед июльской грозою, а здесь, на утёсах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, не угасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок.
Вижу, Улукиткан забеспокоился.
— Однако, на седле кто-то ходит… Смотри хорошо, может, там наша удача.
Я поднимаюсь, смотрю на седловину, вижу, как что-то маленькое прокатилось по зелёному фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: все лужайки будто краплены светлыми пятнами. Замечаю, что все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине.
— Неужели это бараны? — спрашиваю я старика,
— Эге, бараны. Больше тут никто не живи.
— Почему же они такие маленькие?
— Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо.
Мы обходим гребень слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Я его не вижу, но чувствую по тому, как тревожно бьётся моё сердце. Кажется, вот сейчас подкрадёмся к краю россыпи, и за ней...
— Ходи сзади, — шепчет Улукиткан, — хорошо смотри, что я делаю, ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает, — и он припадает к земле.
Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. А на озабоченном лице строгость.