Хэл осторожно подняла его, раскрыла и начала листать. Множество страниц выдрано, от них остались лишь неровные края бумаги, а оставшиеся страницы еле крепились на нитке, болтавшейся, оттого что повредилась брошюровка. Первая полная запись относилась к концу ноября, но, судя по тому, где она располагалась, Хэл решила, что дневник должен был начинаться октябрем или сентябрем, а может, и раньше. Однако от первых месяцев сохранились только фрагменты. Оставшиеся страницы – по прикидкам Хэл, меньше половины – были исписаны сплошь, хотя даже там кое-что было замарано, имена соскоблены, целые абзацы старательно зачеркнуты.
Последняя запись датировалась тринадцатым декабря, после этого шли чистые, нетронутые страницы. Только одна страница в самом конце тетради была выдрана. Автора дневника словно резко оборвали.
Хэл медленно отлистала тетрадь обратно к началу, ненадолго останавливаясь на фрагментах текста, проводя пальцами по пустотам выдранных страниц. Кто это сделал? Сам автор? Или кто-то еще, испугавшись того, что можно узнать, прочитав эту тетрадь?
А еще важнее – чей это дневник? Почерк немного напоминал мамин, как бы его незрелая, несформировавшаяся модификация, а имени под обложкой не было.
Наконец Хэл открыла тетрадь на первом полном фрагменте и начала читать.
Глава 29
Был уже вечер, когда Хэл наконец оторвала взгляд от тетради и, моргая, поняла, что совсем стемнело и ей приходится напрягать глаза, чтобы различить буквы на драных, истерзанных страницах.
Но теперь она знает, она получила ответы на свои вопросы. По крайней мере, на некоторые.
Дневник вела мама. И она была тогда беременна – беременна ею, Хэл. Простая логика, даты совпадают: она родилась пять месяцев спустя после последней записи в дневнике.
Хэл принялась шагать по комнате, на ходу включая везде свет. Ее не отпускали мысли о прочитанном. Она поставила чайник и, когда вода закипела, опять полистала хрупкие страницы, пока не нашла нужную запись – от шестого декабря. Перечла, и, когда окончательно убедилась, живот свело ледяными судорогами.
Мама знала, кто отец ее ребенка. Мало того, Хэл была зачата там, в Трепассене. И все мамины рассказы про испанского студента, про одну ночь – ложь.
Дневник – с разных сторон – объяснял все. Путаницу с именами. Причину, по которой миссис Вестуэй никогда не рассказывала мистеру Тресвику о белой вороне в семье – бедной родственнице, полной тезке ее дочери. Она словно отрезала племянницу, позор семьи, и никто о ней больше не вспоминал.
Но с другой стороны, дневник не объяснял ничего.
Почему мама ей врала? Кто ее отец?
Она так часто слышала мамин голос. Бывало, этот голос поучал, предупреждал, подбадривал, но теперь, когда нужнее всего, он молчал.
– Почему? – вслух спросила Хэл, услышав отчаянные нотки в собственном голосе. Вопрос эхом прокатился по тихой квартире. – Почему? Почему ты так поступила?
Крик о помощи. Но в ответ только еле слышно тикали часы и шелестнула бумага, когда пальцы сильнее стиснули дневник. Символ явствен до боли. И тут Хэл чуть не физически услышала мамин голос – слегка ироничный:
Здесь ответа нет. Если он и был, то на выдранных страницах. Даже в оставшихся фрагментах мама повычеркивала имена и целые абзацы. А у нее нет времени. Бежать надо завтра, прежде чем люди мистера Смита поймут, что дичь, на которую они охотятся, вернулась.
Ну что ж, ладно. Ей нужно все тут распутать – медленно, шаг за шагом, логично.
Не так уж и много подозреваемых. Кто мог быть в Трепассене тем долгим летом? В первую очередь приходят на ум братья, конечно.
Дневник лежал у нее на коленях, открытый на записи от шестого декабря, в которой описывался вечер, когда мама, по предположениям Хэл, зачала. Она перечитала фрагмент, и на этот раз ее внимание привлекли слова:
У мамы глаза были темные, как и у Хэл. Значит, у ее избранника голубые. У Эзры глаза темные, это точно. Абель… Тут сложнее. Волосы у него светлые, а вот глаза… Хэл зажмурилась, пытаясь вспомнить. Серые? Карие?