— Хорош, но, конечно, не так… просто конкуренты слишком уж отвратны.
Пыёлдин подошел к окну и долгим задумчивым взглядом уставился на простирающийся внизу город. Уже начинало темнеть, на улицах зажглись первые фонари. Машины включили подфарники, засветились розовым светом окна. Там уже наступили сумерки, хотя в Доме верхние этажи еще были залиты закатным солнечным светом.
Когда все трое вышли из кабинета, на пороге их встретила плотная, недобро гудящая толпа. Человеческие лица сплошной массой простирались на всей площади вестибюля, стекали вниз по широким лестницам. Все с напряженным ожиданием смотрели на Пыёлдина, будто чего-то хотели от него, чего-то ждали.
Вначале Пыёлдин от неожиданности отшатнулся, мелькнула опасливая мысль снова нырнуть в тишину кабинета, но что-то остановило — лица у бродяг были суровые, но без ненависти. Все молчали, слышалось только жаркое дыхание многотысячной толпы. Потом возникло какое-то невнятное движение, и перед Пыёлдиным оказались Собакарь, Кукурузо и Бельниц. Все были перепуганы, в лицах прочитывалось смятение, они попытались было снова спрятаться за спины, но толпа безжалостно вытолкнула их из себя, как бы отторгла. И только после этого помощники замерли перед Пыёлдиным, смирившись с собственной незавидной судьбой.
— Ну? — сказал он. — Слушаю.
— Они все видели! — выкрикнул Собакарь, и зад его задрожал, заколыхался от какого-то внутреннего волнения. — Они все знают! Они все понимают, Каша Константинович!
— Что они знают? — насторожился Пыёлдин, из которого не вышли еще тюремные замашки. Сам того не замечая, он до сих пор считал, что знать о нем можно только дурное, опасное, позорное.
— Мы видели по телевизору! — Шишкоед махнул длинной рукой куда-то за спину, и только тогда до Пыёлдина начало доходить… Телевизоры стояли в каждом вестибюле, на каждой площадке, и, конечно же, оскорбительную для него передачу видели все десять тысяч заложников.
— Каша! — перед Пыёлдиным стоял красный от гнева Брынза. Одной рукой он ухватил Пыёлдина за рукав пиджака, во второй держал ладошку Лили. — Они не тебя обидели! Они нас обидели! Мы их сметем, Каша!
Казалось бы, откуда в этих бродягах и пропойцах способность обижаться, впадать в гнев и неистовство? Жизнь в самых загаженных вокзальных углах, питание из мусорных ящиков, выпрашивание подаяния в подземных переходах, постоянное ощущение собственной непригодности для страны, которую придумали Билл-Шмилл, Жак-Шмак, Коль-Шмоль, а построил Боб-Шмоб… Все это должно было начисто вытравить из них все гордое, высокое, достойное…
Оказывается, ни фига.
Оказывается, в этих прокуренных, пропитых, истерзанных душах, где-то в самой их глубине тлел огонек высшего предназначения, гордости не только за какие-то свои, возможно, сомнительные достоинства, но за страну, в достоинствах которой они не усомнились, несмотря ни на что. И пусть эта страна их предала, отшвырнула, как шелудивых псов, набежавших к ее столу, пусть… А огонек продолжал тлеть и каждую секунду мог вспыхнуть пламенем чистым и ярким. И никак мокрогубым, жирномордым, шепелявым и гунявым не удалось его задуть, затоптать, заплевать.
Толпа орала так, как может орать только толпа, и ее вопль был наполнен гневом. Пыёлдин поднял руку, и мгновенно все смолкло. Люди ждали от него слов, а их не было — угластый комок подкатил к горлу, и Пыёлдин, уголовник и пройдоха, готов был разрыдаться от беспомощности и благодарности. Прямо перед ним стояли Брынза с Лилей и смотрели на него, полные преданности и надежды. Избитой, изодранной рукой Брынза сжимал шершавую ладошку своей вечной подруги, с которой шел по жизни, умирая и поднимаясь, умирая и поднимаясь.
Цернциц сделал шаг вперед и поднял руку.
— Они, — он сделал рукой круг над головой, давая понять, что имеет в виду все остальное человечество, — считались с нами, когда время от времени получали трупы там, внизу, на асфальте. Теперь они решили, что с нами можно больше не церемониться.
— Они ошибаются, — хмуро проговорил Пыёлдин.
— Ошибаются, — как эхо прошептал Брынза и еще крепче сжал маленькую сухонькую, как перышко, ладонь Лили. И та ответила ему на это пожатие, как бы соглашаясь с ним, поддерживая его в каком-то отчаянном решении. — Мы бродяги, мы пропойцы, — запел Брынза. — С берегов семи морей… — Все повернулись к нему, не понимая, что он хочет этим сказать. — Мы бродяги, мы пропойцы, — повторил он, — с берегов семи морей… Вы пропойте, вы пропойте славу женщине моей… — Брынза смолк, по щекам его катились судорожные слезы.
— Ты чего? — спросил Пыёлдин. — Лиля, что с ним?
— Каша, — с трудом выговорил Брынза, и горло его, заросшее, жилистое горло задергалось в рыданиях. — Каша…
— Ну?!
— Каша… Это… Сбрось меня.
— Куда? — прошептал Пыёлдин, поняв вдруг, что предлагает Брынза.
— Сбрось, Каша…
— И меня, — добавила Лиля.
— Вы что, с ума сошли?!