Лошади застучали копытами и зафыркали позади них: немецкие мужики закладывали карету путешественника. Он продолжал некоторое время глядеть на юг, потом встрепенулся, обнял Рудина и простился с ним.
— Вы русский? — сказал он. — Возвращайтесь. Поймите родину в облике рабском и презренном. Умейте деятельно любить и ненавидеть. Заповедайте детям вашим ждать лучших дней. Они настанут.
Встреча эта растрогала Рудина и заняла его воображение, не изменив, впрочем, ни в чем его упрямой рассеянности. Он продолжал свой путь.
В Париже Рудин пережил февральскую революцию[1]. Она окончательно нарушила равновесие его поступков. С первыми же признаками брожения он твердо поверил в наступление нового и окончательного порядка вещей. Его беспокоило только то, что будет наделано множество ошибок, которых можно было бы избежать, спросив у него совета и обратившись к материалам его «Опыта», который так и оставался ненаписанным и ненапечатанным. Рудин ожидал теперь, что Республика издаст его на государственный счет и расклеит на стенах общественных зданий.
Пребывая дни и ночи в состоянии непрестанной восторженности, Рудин утратил, казалось, всякое чувство опасности. Во время перестрелки у Chateau d'Eau он бросался мирить враждующих, явно рискуя жизнью. Его видели во всех самых горячих местах уличных боев. Вместе с толпой он ворвался в Палату депутатов. Там ему удалось на короткое время завладеть трибуной. Его слушали одно мгновение, потом стащили прочь за фалды старомодного сюртука.
После того он говорил, на собрании рабочих, в кружках филантропов, в общественных залах, на улицах. Эта способность его была неисчерпаема, и часто, возвратившись домой после целого дня речей и споров, он пускался в длинные рассуждения перед своей привратницей. Слушатели находились у него чаще всего из числа работников в синих блузах, женщин, спешащих куда-то с корзиной на правой руке, национальных гвардейцев с ружьем за плечами и неопределенных любопытных парижской улицы в высоких шляпах.
Менее всего этих слушателей было в тех местах, где сходились социальные реформаторы и революционеры для обмена своими взглядами. Залы маленьких ресторанов или кафе наполнялись лицами странными и разнообразными. Молодые люди с блуждающими глазами и щедрыми жестами чередовались здесь со стариками, не видевшими ничего сквозь толстые очки и передвигавшимися по улице наподобие крабов. Здесь можно было увидеть сторонников социализма и коммунизма, верующих в фаланстер и в Икарию[2]. Одни основывали грядущее устроение человечества на наблюдениях над жизнью муравьев и пчел, другие — на логике экономических явлений, третьи — на велениях морали, четвертые — на законах арифметических чисел.
Все они равно не слушали, не понимали и не признавали друг друга. Споры их состояли в том, что они жестикулировали и кричали одновременно, часто на разных языках. Изгнанники и беглецы всех стран сходились здесь. Ирландец и венгерец вступали в бесплодные диспуты, пуская в ход все промежуточные наречия. Мелькали лица испанцев, поляков, евреев, немцев. Рядом с растрепанной русской шевелюрой Рудина просовывалась иногда шерстистая и курчавая голова мулата. Никто не выходил из этих собраний в чем-либо разубежденный и не являлся на них без какой-либо одной идеи, исключавшей возможность всякой иной. То были самые упрямые головы человечества, самые крепкие его черепа, самые тупые лбы, способные прободать нежную ткань всяких сомнений и противоречий.
Общение с ними Рудина не принесло ему ни вреда, ни пользы. Вера его в себя не умалилась и не возросла. Довольная улыбка не сходила иногда с его лица, выражая удовлетворение мысля-ми, сокровенными и непонятыми. С течением времени, однако, к этим мыслям понемногу стало примешиваться предчувствие надвигающихся забот, привычное ощущение пустоты настоящего, безвестности будущего. В один июньский день он с удивлением испытал чувство голода. Деньги, которым он не вел счета, охотно делясь ими с теми, у кого их не было, оказались вдруг на исходе. Привычки жизни его переменились. Он без труда приучился почти ничего не есть, питаясь водой и хлебом, но красться по лестнице дома и незаметно скользить мимо сердитой превратницы было для него тяжело и унизительно.
Революция также не шла теми путями, какие он намечал для нее: никто не послушал его совета, не обратился к нему за помощью, не уверовал в его формулу. Никто не прочитал даже тех объемистых докладных записок, которые он посылал время от времени в различные министерства. Что касается до газет, то он презирал их, и ни одна из них не оказалась достойной изложить начала его «Опыта».