Читаем Смерть секретарши (повести) полностью

— Пойду-ка я спать, — сказал Зенкович. Он понял, что ему не пересидеть Марата и Наденьку, что он побежден, что у него нет ни их энтузиазма, ни их напора, ни их силы, что он уходит со сцены, как ушел инфантильный Огрызков, Наденькин муж, с той только разницей, что, уходя, он не питает огрызковских надежд на платоническое завершение флирта, не питает никаких иллюзий вообще… И все же, подходя к палатке. Зенкович ощутил настоятельную потребность в иллюзии, напомнившую ему золотую пору его супружества. И он сказал себе, что вряд ли что-либо существенное может произойти сегодня между этими двумя. Во всяком случае, не здесь и не сейчас — когда муж спит рядом по соседству, а завистливое око всей женской половины группы… Из того же опыта золотой поры брака Зенкович знал, что чем абсурднее утешение, тем оно действенней. Он без труда нанизал цепь абсурдных аргументов, все как есть «контра» (не зря же он так долго жил в браке), и мгновенно успокоился.

Он вытащил на улицу спальный мешок и лег за палаткой. Ясные звезды сияли над ним, теплые, почти одушевленные, почти живые глаза ночного крымского неба. Трудно было поверить, чтоб они оставались равнодушными к жизни двуногих, населяющих этот подзвездный мир. Они наверняка видят и костер, и Наденьку, млеющую в его отблесках. Они видят палатку, где храпит Огрызков. Спальный мешок, в котором съежился Зенкович, — ну, вот же, заглядывают ему прямо в глаза… Они видят перенаселенный княжеский дворец и все густонаселенное побережье изгаженного моря, отсюда до самой Ялты. Они видят шлюшек на ялтинской набережной, не попавших сегодня в общество югославских штукатуров и небрежно охмуряющих русского моряка. Сквозь пелену грязного дыма они видят Москву и комнату, где спит, разметавшись, его несравненный сын. Видят деятелей труда и культуры, кующих духовные и прочие ценности, среди них бывшую жену Зенковича, наставляющую рога своему новому мужу (картина эта показалась Зенковичу забавной, однако не возбудила его, и он пошел дальше). Бесчисленные звезды видят его многочисленных любовниц — каждая из них ловит кайф в меру своих способностей и удачи. Звезды видят одинокую машину на кольцевой дороге, кладбищенскую стену и уголок за стеной, где лежат его, Зенковича, родственники и где приготовлено место для него самого, для его последней ночевки и дневки — под теми же самыми звездами…

Зенкович прислушался. Ему показалось, что какая-то женщина хихикнула. Или всхлипнула. Ему показалось, что это Надя. Зенкович заворочался в мешке. Полотняный вкладыш сбился в кучу у него в ногах. Стало холодно. Зенкович вслушивался в ночные шорохи. Отчаявшись уснуть, он выбрался из мешка и пошел вдоль палаток. У костра никого не было. Зенкович помнил, что во второй с краю палатке спала Люда. Он приподнял полог, позвал ее. Никто не ответил. Может, не та палатка? Он снова шепнул, вежливо и пристойно:

— Людочка…

— Ну что?

— Я к вам.

Люда не закричала, не позвала на помощь, и это ободрило Зенковича. Он втащил к ней в палатку свой спальный мешок и долго, неуклюже возился, пытаясь всунуть в мешок ноги. Потом откинул руку и как бы ненароком положил ее на Людино плечо. Люда скинула его руку и вздохнула.

— Рассказали бы чего-нибудь, — сказала она. — Теперь все равно не усну…

— О чем?

— А про кино, например. Люблю ходить в кино.

Ах, кино-о-о… Кино. Великий наркотик нашего века, услада и простодушных и утонченных, искусное варево массовой культуры. Оно претендовало на внимание элиты, оно бывало усложненным и малопонятным, оставаясь, по существу, все той же забавой, склеенной из кусочков пленки. У Зенковича были в кино свои кумиры и свои боги, по десять раз ухитрялся он посмотреть на переводческих просмотрах излюбленные шедевры сентиментального Феллини, утонченного Бергмана, изощренного Алена Рене, осатаневшего от тоски Годара, по многу раз смаковал изыски Висконти, импотенцию Антониони, экзотические страсти Куросавы…

— Вы такое кино видели — «Персональное дело»? — спросила вдруг Люда.

— Нет, не видел.

— А «Черный чулок»? Арабское. Лучшее на свете кино — индийское и арабское…

Зенкович толковал о трудности режиссерской профессии, о засилье коммерческого кино… Он знал, что она не видела за свою жизнь ни одного хорошего фильма. И не увидит. А если увидит, то не поймет, уйдет с середины сеанса. Потребует жалобную книгу…

— Мы не такие, как вы, в Москве… — сказала она напористо. — Где уж нам уж? У нас, конечно, другие люди живут, но это простые советские люди, которые честно строят. Не то что среди артистов, такой разврат…

— Я не артист… — начал оправдываться Зенкович. И вдруг замолчал, услышав рядом с палаткой знакомое рыгание. Это был староста. Рыгнув особенно убедительно, он сказал своему собеседнику, может быть, питомцу Дгацпхаева, московскому инженеру:

— Тут где-то Людка спит. Кругленькая, из Конотопа. Щас бы в самый раз палочку…

— А ты это… Рукой пощупай.

Зенкович обмер. Здоровущая лапа, подняв полог. Стала ощупывать его икры через спальный мешок.

— Кого-то нащупал, — сказал староста и рыгнул. — Кругленькое.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже