Прощались в больничном морге. Больница была гинекологическая, так что даже самые недогадливые и несведущие могли догадаться, что Риточка умерла от несложной операции предотвращения беременности, какие без особой опасности для жизни и вреда для здоровья производят над собой многие замужние и незамужние женщины. Но поскольку в данном конкретном случае все закончилось так плачевно для молоденькой секретарши, то у многих мужчин, присутствовавших на панихиде, было смутное и даже не вполне ими формулируемое чувство вины и даже соучастия в убийстве юной женщины, привезенной из больничного морозильника и положенной на специальное возвышение посреди зала в окружении венков с надписями на лентах, пошлыми, как и все неуместные в этом случае слова. Она была нисколько не похожа на живую Риту, всегда такую теплую, уютную, изящную, даже как бы мурлычащую, эта замороженная и скорбная женщина, и, без страха целуя ее жесткий лоб и ее ледяные руки, Гена думал о том, что, конечно же, это не она, не Рита – это другой человек, а скорее и не человек даже, потому что человек – это ведь сочетание души и тела, движения и плоти, взгляда и дрожи ресниц, дыхания и речи, а здесь… Здесь были останки, столь же чужие и малопредставительные, как, скажем, урночка с прахом или, скажем, сердце, вырезанное из тела, которое бывает, по прихоти покойного или его родственников, хоронят отдельно от тела.
Из морга они ехали вместе с ней на кладбище через бесконечную панельно-блочную пустыню московской окраины, словно бы специально устроенную для подобных печальных случаев, чтобы не нарушать безысходно-горестного настроения родных и близких какими-нибудь неожиданными живыми красками или неуместным проблеском веселья.
«Вот мы и едем все вместе, ты едешь с нами, – думал Гена. – Боже, что за пикник, что за грустная прогулка, но ты здесь моложе всех, и ты снова в центре внимания…»
Гена видел, как ссутулился сегодня Евгеньев, как печален Коля, как угрюм Колебакин, но он не ревновал ее нынче ни к кому и даже благодарен был мужчинам за проявление чувства, за сочувствие, за любовь к Рите, за высокую оценку ее человеческих достоинств, о которых столько говорили сегодня.
На кладбище снова надо было говорить, но все уже были измучены, и только шеф нашел в себе мужество продолжать – он говорил не без волнения, говорил как положено, в общем, что-то такое говорил – он был идеальный человек для всяких похорон, старпер Капитоныч. Он сказал, в частности, что партийная печать осиротела без Риты, что она была принципиальная журналистка, один из тех винтиков, без которых не вращаются колеса высокой печати, что она была бескомпромиссна, исполнительна, аккуратна, что она была хороший товарищ и что ее улыбка освещала жизнь редакции. Что в конечном итоге она была беспартийной коммунисткой, он брал на себя смелость заявить это во всеуслышание с данной трибуны.
Коля стоял в стороне и думал, что как же это возможно, как они могут все – совершать вот такое без веры в бессмертие, без веры в воскресение, без веры в Бога? И кто они, все эти бессмысленные люди, о чем с ними можно говорить, что они могут писать и как они решаются жить дальше? Так он думал над гробом, Коля, но его сослуживцы, даже не подозревая о мракобесии и поповщине, воцарившихся в душе одного из активных работников печати, продолжали между тем похоронный обряд, повинуясь четким указаниям шефа и двух красноносых могильщиков, – печальный обряд, безысходная пристойность и партийная сдержанность которого были резко и неожиданно нарушены безобразной сценой («безобразной еврейской сценой», как очень точно выразился ответственный секретарь Юра Чухин), которую учинил на могиле внештатный автор М. Залбер. Теряя на свежей кладбищенской пашне свои невероятные калоши, этот человек бросился на гроб и стал кричать, что он ни за что не даст опустить его в могилу, точнее, он требует, чтобы его тоже зарыли, потому что это он во всем виноват, что это ради него Рита пошла на столь ужасный поступок, потому что если б он зарабатывал как все люди, и не ушел в свое время из районной конторы то ли рабснаба то ли снабраба, и получал нормальное жалованье, то…
Никто, кроме Евгеньева, даже смутно не догадывался, какое это все могло иметь отношение к усопшей. Энергично обняв за плечи Нищего Еврея, Евгеньев отвел его в сторону и стал успокаивать его (успокаивая в то же время и самого себя), объясняя, что Рита вовсе не хотела ребенка и не хотела трудностей, потому что она, в конце концов, была довольна своей жизнью и вовсе не намерена была терпеть семейный ад, уж он-то, Евгеньев, знал ее немножко…
В это время красноносые стали вбивать гвозди в крышку гроба, и, услышав этот стук, Залбер неожиданным броском преодолел расстояние до могилы и снова затеял невероятный гвалт. Тогда пришлось вмешаться шефу (это был незаменимый человек на похоронах любого масштаба), который воззвал к партийному мужеству Залбера.
– Товарищ Залбер, – сказал Капитоныч. – Если бы выставили в музее плачущего большевика… Ведь мы же все-таки коммунисты. Вспомните Меерсона…