На окраине он увидел великолепную деревянную церковь. Она была укрыта на территории военизированной пожарной части города Дрогобыча, так что доступ к ней небрежным массам был возбранен. Зато этой знаменитой церкви был гарантирован относительный покой (правда, пожарные машины время от времени все же урчали во дворе, пожарники лениво переругивались) и полная пожарная безопасность. Ее стены не кромсали ножиками местные школьники и шахтеры, истомленные профсоюзным отдыхом… Русинов подумал, что он, в сущности, так же защищен в своей работе и жизни от вольных забот, от конкурентной борьбы, от мнения публики (ее нет), от причуд редакторов (их все меньше), от чтения корректур… В юности, еще молоденьким солдатиком, он удивлялся пожилым офицерам, которым так боязно было выйти на гражданку. Принял ли он теперь эту свободу в рамках несвободы?
Гуляя дотемна все по той же красивой улице, где был грудастый Пушкин и гимназия Стефана Гвоздилы, он услышал вдруг звуки диско-музыки, доносившейся из вечерней институтской дискотеки. Русинов вошел беспрепятственно и присел в углу: в полупустом, полутемном зале сосредоточенно и разобщенно толклись на месте молодые люди и девушки. Объявляя каждую песню, средних лет облезлый мужчина сообщал всякие неинтересные сведения об исполнителях и составах. Вероятно, он подражал кому-нибудь – например, румынскому радио. А может, он и был диск-жокей. Милиционер с недоуменным унынием смотрел от двери на эту добровольную тоску. Русинов вдруг стал мечтать о своем номере, даже о деревянной лестнице старомодного отеля. (Вот он, возраст, – дискотека тебе уже не нравится, а старый отель нравится; все стеклянное и бетонное разонравилось, и теперь нравится кирпичное, деревянное. Может, ты еще танго будешь танцевать или тустеп?)
В гостинице, на просторной деревянной лестнице Русинов вступил в беседу с утомленной молодой дамой, которая размером не превышала одну Машкину ногу, но зато вдвое превосходила Машку возрастом. Дама оказалась человеком трудной и редкой профессии – завлитом гастролирующего театра. В ее обязанности входило оберегать главного режиссера от драматургии, вести дела с драматургами и неорганизованными маньяками, осаждающими театр, выполнять мелкие поручения старших по званию (все, кроме вахтера, были здесь старше ее по званию). Нынешнюю ее жизнь несколько облагораживало воспоминание о том, что некогда она училась в университете и что Булгакову тоже некогда пришлось быть завлитом. Собеседуя с Русиновым, охотно застрявшим на пути к одиночеству своего номера, она повторяла, как девочка: «Да, да, как же, мы это проходили!» Подошел актер, молодой, бородатый, в кожаной куртке, неудовлетворенный выпитым и ограниченный наличной суммой. Послушав минут пять их беседу, он разыграл сцену по Станиславскому.
– Где уж нам! – крикнул он горестно на всю лестницу. – В университетах мы не учились… Мы темные люди, алкаши, нам бы только выпить.
Он играл униженного интеллектуала, которого мучит комплекс неполноценности, и при этом очень надеялся выпить на халяву. Хотя бы и за счет этого трепача, который вешает завлитше лапшу на уши.
Наутро Русинов двинулся в сторону Болехова. В автобусе было тесно. Крестьяне тащили с базара мешки с поросятами, ящики, какие-то неудобные железки. Пожилой мужик, прижатый к Русинову чьим-то шкафом, вдруг сказал:
– Все тащим, и тащим, и тащим… А потом схоронят в гроб и мать его еб.
Русинов был поражен таким высоким уровнем самосознания. Впрочем, он уже понял, что это совсем особый район Карпат – бедный район. Здесь были еще избы, крытые соломой и обложенные снопами снаружи – чтоб не продувало. Здесь тоже были повсюду следы русинов и русиновых. На автостанции в Казаковке старик сказал ему, что евреи, владевшие здесь двумя лавками, были убиты в соседнем овраге вместе с семьями. Русинов искал теперь их следы, как когда-то искал рассеянных по ветру немцев Поволжья, крымских татар, балкарцев, греков… Однако чем дальше он забирался в глубь страны, тем яснее сознавал, что это был не зов крови, а импульс чистого сострадания, как тогда – в Кенигсберге (нынешнем Калининграде) или Кара-Базаре (нынешнем Белогорске), Сары-Хосоре под Кулябом и в Карачаевске, в швабской деревне под Будапештом, в Сухуми и в Феодосии…
Страна вокруг него оставалась чужой. Он снова повернул на юг, прошел пешком кусок дороги, двигаясь к Сколе. Тут уже не было ни приезжих, ни туристов, и на него смотрели так удивленно, что однажды он не выдержал этого взгляда и сказал бабке, глядевшей на него в упор:
– Добрый день?
Она не поняла его и сказала что-то невнятное. Он не отступился, спросил:
– Как здоровье?
– А! Здоровье! – Она обрадовалась понятному слову. – Какое там здоровье! Айно. Ай…
Что это были за слова? Чешские? Еще здесь говорили – «е» или «так»: странный этот язык впитал по капле из каждой волны, прокатившейся над долиной.