Товарищ с братского Запада говорил долго и страстно — про мировую революцию и грязный капитализм, про наступление на уровень итальянских трудящихся. Потом он еще хотел рассказать о некоторых тактических находках его партии, но Евгеньев поспешно поблагодарил его и сказал, что этого достаточно, потому что они еще дадут портрет (Болотин уже ожидал в Ритином предбаннике с набором камер). Вообще, хорошо бы на случай нехватки места выбрать самое главное, например вот это, — как вы думаете? Братский товарищ сник, сказал, что да, можно, потом не глядя подмахнул выбранные Евгеньевым фразы, спрятал в карман скромный гонорар и пошел прощаться с товарищами. Его представили всей редакции, все жали ему руку, и Евгеньев отметил, что все смотрят на него с некоторой жалостью.
— Они там обидятся, — сказал Коля, когда братский товарищ ушел вслед за шофером Валерой.
— Они все проглотят, — спокойно сказал Евгеньев. — Они для того чуток кобенятся, чтобы со своей интеллигенцией поиграть. А потом все наше всегда примут. Потому что есть одна правда — наша.
— Конечно, конечно, — сказал Чухин, потом добавил вполголоса, обращаясь к Евгеньеву: — Жениться надо реже.
Чухин намекал на один их давний разговор, когда оба они очень здорово врезали и стали говорить откровенно. Начал Юра Чухин, потому что он понял тогда, что Евгеньев не продаст, просто не умеет этого, не тот человек. Тогда Чухин и сказал, что хотя они тут, конечно, все патриоты, все верят в конечную победу и так далее, но причина его, Евгеньича, неистовой ортодоксальности все же, как ни крути, в семейных неудачах. Так же, как у Валевского эти его вечные евреи. Человеку нужно прибежище, когда рушится мир, нужно что-то простое и устойчивое.
— Ты ведь вспомни, — доставал его Юра. — До второго развода у тебя этого не было?
— Не было, — согласился Евгеньев. — Но я еще тогда не знал заграницу. Отец у меня был честный партиец…
— Оставь, оставь, — заныл Чухин. — мы все честные, все партийцы.
— Он был не такой, как мы.
— Мы все не такие. Такие-сякие, но после третьего развода, согласись… После анонимок, после того, как закрыли визу, когда все деньги пошли к ним, проклятым…
Евгеньев ничего не ответил. Он не мог ни в чем соглашаться, не мог подрывать фундамент. Фундамент был твердым, это помогало ему жить.
Евгеньев вошел в предбанник. Риточка повесила трубку, долго молчала.
— Знаешь, — сказал Евгеньев. — Если ты не очень сильно хочешь этого ребенка, то, может, все же не нужно?
— Значит, у тебя будут дети, а мне без детей?
— Ну и что? Разве так плохо?
— Я тоже хочу детей.
Коля проскочил от шефа, не задерживаясь.
— Ладно. Здесь не разговор. Хочешь — приходи сегодня часов в восемь.
— Плакать не будешь?
— Не буду. Часто я плакала? — Она наморщила носик и стала снова похожа на милого зверька. — Значит, в восемь.
Гена любил командировочные путешествия и больше всего любил поездки в Среднюю Азию. В каждой поездке появлялись у него новые друзья, потому что подружиться с таджиком в междугороднем автобусе еще легче, чем поругаться в городском автобусе с раздраженным замотанным москвичом. И если москвич всегда хочет тебя после этого «отвести куда надо», то автобусный таджик так же настойчиво хочет привести к себе домой, в свою временно пустовавшую гостевую комнату — мехмонхону, — а там поить зеленым чаем, угощать лепешками, дорогостоящими орехами и гранатами и вообще всем, что найдется в доме (пустых домов здесь пока еще, хвала Аллаху, нет).
Женщины в Душанбе были удивительно красивы — веками нашествия кочевников, причуды самых разнообразных правителей, их грандиозные промышленно-демографические замыслы и пенитенциарные мероприятия мешали кровь в этом краю — таджикскую с узбекской или киргизской, осетинскую с немецкой, армянскую с локайской, украинскую с корейской, карачаевскую с польской… Здешним женщинам Гена нравился: он был заводной, шутливый, симпатичный, элегантный, душевно пел под гитару про друзей и тоску, про Магомета, Христа из Екклезиаста, о которых знал понаслышке, к тому же он был москвич, и к тому же — корреспондент. Он простодушно вздыхал, удивляясь тому, как могут люди жить в такой глуши, где нет ни московского Дома кино, ни Домжура, ни настоящего кофе, но на самом деле ему было здесь хорошо. Он уже давно привык к зеленому чаю и зеленой редьке, к здешнему простодушию и несложным хитростям, к нежданным застольям и щедро предложенным ему любовям.