Послезавтра уезжает дядя опять на фронт. Никто его много не видал, всё он дома с тетей Верой отсиживался. Только раза два, захватив тетю Агнюшу с Мусей, Валей и Шурой, все вместе, заезжали за Семёном, седлал он Маруську и отправлялись они через Середний Колок к дяде Андрею, потом к Петру, спускались речкой почти до Клиновки, перебредали ее, выбивались на бугор, держали далеко выше Разуваева, делали привал в степи, под вечер сворачивали к тетке Анне, чай у нее пили, вот и всё. И сегодня — последний ужин вместе. Прошел он весело, будто никакого расставания и не предстоит, потому что мужчины объявили, что распускание нюней указом императора всероссийского строжайше запрещено. Ни вздохов, ни охов — ничего никому не разрешается подобного. Сегодня и пить будем, и гулять будем, а смерть придет — помирать будем. И кончено, баста! Хоть и цыганской это песни слова, да мудрость в них большая. И спать расходились лишь после того, как кочета прокукарекали.
А после обеда собрались опять все в столовой, еще раз обо всем потолковать. Окна в доме широко раскрыты, видно приехавших на мельницу казачек, пшеницу молоть привезли, а вон и хохлачья подвода, тоже баба правит, а вчера из Клиновки один старый дед пшено привез, что, хочь плачь с ним, хоть смейся, не только Миките пришлось самому мешки его таскать, а и того деда едва с подводы сняли. Свело ему ноги ревматизмом, выкрутило в разные стороны, едва его в помольную хату тот же Микита на руках принес. И на лавке сидеть приспособил. Стоял над ним, чесал затылок и дивовался:
— Скажи ж ты мини, возывся я з тобою з пивчаса, як я тэбэ з пидводы сымав. А як же ты на той виз твий зализ? Хиба ж тэбэ усэ сэло туды тягнуло, чи що?
Мельница шумит спокойно, тихо плывут по небу совсем легкие облака, день безветреный, тепло. Кагакают гуси и утки, постоянно страшно чему-то удивляются и возмущаются индюки, беззаботно распевают несложные песенки свои копающиеся в навозе куры…
Долго молчавший дядя Воля взглядывает на отца: