И вот с тех пор вижу я картины эти, одна другой хуже, слушаю вести, одна другой страшнее и неприятнее. И жалкий, и бессильный, мотаюсь в этом аду, человеками устроенном, и пытаюсь сам себе всё это как-то объяснить, растолковать, сделать понятным, простительным и — нужным.
Смотрю я на всё это, и первое, что мне вспоминается, это история добрых моих уральцев, которые в далекие времена поднимались против этой вот самой Руси, неизменно остающейся страшной, желая преобразить ее, привести в порядок, сделать государством не только официально-христианским, но и на самом деле человечным.
А как же жили они в те отдаленные времена, когда Москва еще далека от них была, и управлялись они по старым своим казачьим обычаям? Да так же, как делалось это и у нас, на нашем Дону-батюшке: когда приходило у них время к решению дел общих, то сходились они на сборное место к войсковой избе, и после того, как собиралось народу достаточно, выходил атаман из избы на крыльцо с серебряною, позолоченною, булавою, за ним, с жезлами в руках, есаулы, которые тотчас же шли на середину собрания, клали жезлы и шапки свои на землю, читали молитву и кланялись сначала атаману, а потом на все стороны окружающим их казакам. После того брали они жезлы и шапки в руки, подходили к атаману и, приняв от него приказания, возвращались к народу, громко приветствуя его сиими словами:
— Помилуйте, атаманы-молодцы и всё Великое Войско Яицкое!
И, наконец, объявив дело, для которого собрание созвано, вопрошали:
— Любо ли, атаманы-молодцы?
Тогда со всех сторон кричали им «Любо!», или поднимали ропот и крики: «Не любо!».
В последнем случае атаман сам начинал увещевать несогласных, объясняя дело или исчисляя пользы оного. Если казаки были тем довольны, то убеждения его действовали, в противном случае никто не внимал ему, и воля народа исполнялась.
Понимаешь ли ты, Сергей, что всё сие значит. Вот она, полная народная демократия, нигде в Московии не виданная и москвичам ненавистная. Так жили у нас на Дону, на Тереке, на Яике и позднее на Кубани. И стали мы поэтому костью поперек московской глотке.»
— Ого! — Тарас Терентьевич отвернулся от стола с закусками. — Ого! А попик-то ваш здорово закручивает. Ишь ты, во всём ему Москва наша, матушка, виновата. Недаром же говорят, что, как ни приручай казака, а все равно бунтарь в нем сидеть будет. Глянь, как он обычаи свои старые славит! Аж слушать смешно. Что ж, по его, царь наш должен весь русский народ перед крыльцом Грановитой палаты собрать, министров с жезлами выводить народу кланяться, а потом вопросы государственного управления с ними вместе разрешать? Аж слушать противно. Не те времена, батюшка мой, не те!
— Вы ретроград, не понимаете сути дела. Конечно же, никто не собирается народ у Грановитой палаты собирать. Но парламент, современный парламент! Вот что нужно! — гневно вспыхнула сестра милосердия.
— Ага, это, что же, Думу, что ли?