— А ну-ка, мил человек, подай-кась суда вид твой! — атаман протягивает руку в направлении стоящего у самых дверей мужика. Тот быстро семенит к столу, достает из-за пазухи серенькие книжечки и подает атаману. Быстро взглянув на них, кричит атаман: «Гаврилыч, приняси-кась пячать!».
Через минуту появляется хуторский писарь Иван Гаврилыч, в шароварах с лампасами, в белых чулках и чириках, в новой, подпоясанной кавказским ремешком, гимнастерке, в погонах приказного, и кладет на стол большую круглую печать.
— Ну-кась, испиши в паспорта: «Сего числа отбыл в Расею», и нонешнее число поставь.
Писарь исчезает за дверью и через минуту возвращается снова. Атаман проверяет написанное, ставит печать и подписывает паспорта:
— Вот табе, добрый человек, а таперь ты мне скажи, всё ль табе Явграф Стяпаныч, как уговорено, отдал?
— Всё, родимец, всё, как есть, сполна получил. По-божески рассчитал, обиды никакой не имеем.
— А харчилси как?
— И-и, отец ты наш, сам, поди, знаешь, што посля нашего кваску с тáком на казачьих наших харчах, как у Христа мы за пазухой были.
— То-то, иди же в Расею твою, да не говори про казаков плохо. Счастливо! — кивком головы показывает атаман, что разговор кончен.
— С Богом оставайтесь! — мужик пятится к дверям. — Премного благодарны, дай Бог… — дверь тихо закрывается рубахой.
— Вот ты и пойми таперь, какая у них жизня, — говорит атаман Евграфу Степановичу, — коль должон он пешки тыщу верст пройтить, штоб тут, у нас, сабе на зиму кусок хлеба заработать. Да ишо на кого нарвется, а то и обсчитають, да, бываить, и морду набьють. Народ посля пятого года стярвиться зачал. А ты бяги, бяги таперь домой, поди, скотину ишо, как след, не увледотворил.
Евграф Степаныч исчезает как-то незаметно.
Снова стук в дверь. Не успевает атаман и слова сказать, как широко она распахивается, и, к удивлению Семёна, переступают через порог один за другим все три его двоюродные брата, одетые в полную парадную форму. Все становятся «смирно» перед атаманом и первым рапортует Аристарх:
— Господин атаман! Сотник Атаманского полка Аристарх Пономарев явился по случаю прибытия в отпуск.
А за ним, по старшинству, Гаврил с Алексеем называют полк и чин свой. Слушая рапорт стоя, следит атаман за каждым движением четко щелкающих каблуками офицеров и в конце расплывается лицо его приветливой улыбкой:
— С прибытием в родительские дома проздравляю! Присядьте трошки, господа офицеры. Эй, Гаврилыч, ану ишо один стулик приныси для их благородия. А таперь — здравствуйтя!
Все трое жмут протянутую им руку. Часть официальная закончилась. Офицеры, как это по заведенному порядку положено, явились своему хуторскому атаману, ихнему теперешнему начальству, а теперь можно и попросту потолковать. Разговор заходит об урожае. Гаврил понимает, что младшего, его двоюродного, брата разговор этот никак не интересует.
— Вы как, господин атаман, с Семёном все дела покончили?
— Да-да, дяла мы с ним все покончили. Могёть быть свободным.
Гаврил обрадованно командует:
— Ну ты, суслик, исчезай!
Откланявшись, щелкнув каблуками и поклонившись только головой, так, как учил его дедушка, никак спины не сгибая, освободившись из огромной атаманской лапы, выходит Семён из Правления. Жако вскакивает, осточертело ему сидеть одному. Жако и хозяин вылетают на улицу. Опираясь на сучковатый байдик, пылит по ней старческими ногами дедушка Мирон. В старинном он чекмене, на голове — артиллерийская фуражка, шаровары с лампасами забраны в белые чулки. Чирики начищены были до блеску, да запылились во-взят.
— Здравствуйте, дедушка Мирон! — Семён останавливается и слегка кланяется.
Жако занялся поливкой плетня.
— Здоров, здоров, малец! А чей же ты будешь?
— Есаула Пономарева, Сергей Алексеевича, сын.
— А-а-а, Сергий Ликсевичев сынок. Ну, молодец, уважению к старикам имеешь. Правильно. Кланяйся отцу и деду твому. А таперь — иди, иди, а мине к атаману надо, — запылив чириками, поворачивает старик в Правление.
Домой надо, теперь там уже пообедали, отец спать пошел, а есть так хочется.
Дома спасает положение Мотька:
— А що, панычку, вы сьогодни и нэ обидалы? Погодить трохы, я вам интеллигентскый кусочок видрижу.
И вот он, свежий, в хорошее колесо величиной, хлеб. Через всю его длину отрезает Мотька добрую краюху, кладет на нее огромный кусок сала и смеется:
— Ану, пидзаймиться. Тики трохы прысолыть трэба.
Вечер подходит приятный, мельница шумит размеренно и спокойно. Вот-вот начнут лягушки свой ежедневный концерт. Но почему же это Сибирлетка явно начинает нервничать? Нюхает воздух, неуверенно озирается, скулит, поднимается и трусит легкой рысцой по дороге на Рассыпную Балку. Выбежав за деревья, заслоняющие хутор от степи, усаживается в далекий саратовский бугор. Вдруг вскакивает и громко и уверенно сообщает: «Г-гам!».