Кажется, как недавно все это было. Весна, апрель, легкий багаж, в кармане заграничный паспорт, на который все же наконец-то расщедрилось родное правительство. Первое заграничное путешествие, но Россия — родина. Я писал с дороги матери, сначала из Германии, о том, что мой немецкий, который культивировался у нас в семье, оказался совсем швах, я понимал немцев с величайшим трудом, лучше сказать, не понимал вовсе. А потом — из Швейцарии, завороженно, как теленок, впервые выбежавший на лужок, весь путь простояв у окна вагона, и безвкусно, от восторга стертыми словами, не умея и стесняясь, чтобы не подумали, будто я рисуюсь, тем не менее не без патетики описывал альпийские красоты. Впрочем, мы, Ульяновы, народ прагматичный и вслед за красотами, кажется, в моем письме шли тамошние цены…
Четверть века назад — целая жизнь. Можно уже сказать, что она прошла. Ко мне в Москву известия о смерти Плеханова — все это случилось уже после переезда советского правительства из Петрограда — дошли только через несколько дней. Это неправда, что смерть политического противника доставляет радость — а к тому времени Плеханов стал одним из моих самых грозных и последовательных политических противников, — сердце будто кто-то сжал в кулак. Он умер в санатории в начале июня восемнадцатого года в уже отделившейся от России Финляндии (объективно — право наций на определение вплоть до отделения, субъективно — мой личный дар стране и ее социалистам за то, что скрывали и прятали меня во время последней эмиграции, когда пришлось бежать от ищеек Керенского из Петрограда). Плеханов умер в Финляндии, и только через десять с лишним дней в Петрограде состоялись его похороны.
Пока совершались все формальности, тело его лежало в погребе со льдом. Правительство не послало ни венка, ни делегации. Здесь уже было не до приличий и гуманности. Политика — вещь достаточно жесткая. В труднейшие роковые для страны часы Плеханов не принял — не будем, как институтка, скромничать — моей безусловной правоты, если хотите, исторической правоты. Он не признал верности пути своего младшего товарища и почти ученика и упорно держался за свои старые и удобные догмы. Победителей не судят, и именно Маркс говорил, что теория лучше всего проверяется практикой. Если бы кто-нибудь по теории делал Великую Французскую революцию! Но, может быть, теории и нет, а есть только политическое чутье да исторические аналогии. Жаль, конечно, что такой благородный ум не смог разобраться в российской действительности до конца.
Слишком много почтительных аплодисментов на различных социалистических конгрессах в Европе было им получено, слишком далека от него стала Россия и, пожалуй, слишком глубоко он, Плеханов, оказался втянутым за годы эмиграции в наполовину буржуазный западный быт. Одним словом, ни делегации, ни цветов мы не послали. А может быть, и не успели послать. Правда, к этому времени покойный почти прекратил сношения с меньшевиками, он был умным человеком, и при его выдающемся интеллекте разочарование было неизбежно, но разве забудем мы его так называемую «патриотическую» позицию в годы мировой войны, разве сможем простить резкую критику Октября и отказ видеть в произошедшем осуществление идей Маркса в России?
Обидные и несправедливые слова всегда врезаются в память, и не в природе человека все забывать. «Слишком много жестокого, быть может, совершенно непоправимого вреда принес этот человек России», — писал этот марксист-теоретик обо мне в июле семнадцатого. Но ведь революционеру даже для того, чтобы критиковать и спорить, надо находить подходящий момент. Когда идет революция, нечего думать о цельности лепнины на отдельных домах. Когда горит — неуместно рассуждать о качестве пожарного багра. Надо становиться вместе со всеми и растаскивать пылающие стены. Вряд ли бы история предоставила быстро другой такой случай для того, чтобы спихнуть самодержавие и продвинуть революцию дальше. А потом, пословица «Кто посеет ветер — пожнет бурю» — выдумка не большевиков. И мысль о том, что пусть покойники сами хоронят своих мертвецов — это тоже не наша свежая придумка. Но я тем не менее, всю жизнь борясь с чуждыми мне идеями, а не с выдвинувшими их людьми, устроен так, что все-таки противник революции — неприятель и мне, и поделать с этим я ничего не могу.
А может быть, прав был не только я, «злодей», но и Петроградский комитет, и Григорий Зиновьев, недавний мой сосед по шалашу в Разливе, все, демонстративно отказавшиеся от участия в похоронах Плеханова и призвавшие петербургских рабочих не участвовать в них? Приличия тем не менее были соблюдены. Кесарю было отдано кесарево.