– Лучше я расскажу, а вы поправите, – ответил Павел. – Вы прочли записку, которую Дима Заварзин передал в гимназию. Что уже несколько забавно – вечно любопытствующий Владимир Амплеевич этого не сделал, предположу, что из уважения к Нехотейскому, а вот вы не удержались… Ну, да не суть! Прочитав записку, вы сделали две вещи – написали ответ Заварзиной, чтобы она не вздумала идти на встречу с Нехотейским. Её же послание вы направили Николаю Михайловичу домой. Не зная, о каком условном месте идет речь, вы проследили за ним тем вечером до Солдатской улицы. Затем, улучив момент, ударили Нехотейского по голове и под покровом ночи сбросили его тело в реку. Я что-то упустил?
– Нет, – покачал головой Снегирёв. – Все так и было.
– Упустил, Иван Степанович, – мягко сказал дотоле молчавший Черкасов. – Вашу сторону истории. Почему вы это сделали?
– Почему? – рассеяно переспросил Снегирёв. – Представьте, что вы живете в кошмаре. Изо дня в день. Вы видите человека, которого нельзя подпускать к детям на пушечный выстрел, но который, вместо этого, работает учителем. Вы не знаете, какой властью обладал этот человек. Над своим патроном, директором. Над запуганными учениками. Над их родителями. Он продвигал вперед богатеньких ничтожеств и закрывал дорогу в жизнь для талантливых, но бедных ребят. Я видел это, каждый день. Видел – и ничего не мог поделать. Ведь я слаб. Слаб душой и телом. Знаете, когда я прочитал статью господина Белинского, где он говорит о «маленьком человеке» – я узнал себя. Каждый день я корил себя за то, что даю Нехотейскому вертеть человеческими судьбами – и ничего не делаю, чтобы этому помешать. Но вдруг – избавление! Виноградов отставлен! Пришел новый директор – и он не готов терпеть Николая Михайловича! Ох, как я был счастлив этим летом! Как я надеялся, что теперь все будет по-новому! Как я надеялся, что это чудовище никогда больше не появится перед классом!
От внимания Черкасова не укрылось, что маленький преподаватель использовал то же самое слово, что и его друг часом ранее – «чудовище». Вот кем для них, настоящих учителей, был Нехотейский.
– И вот, зайдя в однажды в гимназию и увидев записку на столе Николая Михайловича, я понял, что даже после всего произошедшего он продолжает отравлять единственное место, которое я считаю домом. Смешно! Я спросил у Владимира Амплеевича, не заходил ли кто из учеников, и тот ответил, что только был Дима Заварзин. Любимая жертва Нехотейского! И, раз письмо написано женской рукой, то это чудовище протянуло свои грязные руки к его матери! Никогда в своей жизни я не был так зол! Не испытывал такую лихорадочную, маническую, силу и уверенность! Я написал ей, чтобы она не отвечала на угрозы Нехотейского, а её ответ направил Николаю Михайловичу.
Он рассмеялся нервным, прерывающимся смехом.
– Ах, видели бы вы лицо Нехотейского, когда он открыл дверь на стук, думая, что там стоит Заварзина, а вместо неё встретил меня! Он открыл рот. Кажется, собирался накричать на меня, но… Я слишком долго терпел! Я слишком долго ждал и надеялся, что кто-то избавит гимназию от Нехотейского, чтобы дать ему хоть малейший шанс продолжать мучить учеников! Я позаимствовал в гимназии гирю, на десять фунтов. Самое тяжелое, пожалуй, что держал в жизни. Как вам такой Геркулес? – он грустно рассмеялся. – Не дав ему вымолвить слово, я ударил его в висок. Нехотейский упал, я поспешно зашел внутрь и закрыл за собой дверь, надеясь, что меня никто не увидел. Сел ждать, чтобы полностью стемнело. Думал, с ума сойду. Я с ним даже разговаривать начал. С Нехотейским-то. Чудилось мне, что встал он и начал отвечать. Жутко стало. Но, благо, за окном совсем темно стало. Весил покойник столько, что даже и не ведаю, каким чудом смог его до реки дотащить и столкнуть. А дальше… Дальше вы сами все знаете. Откровенно говоря, какое-то время я пребывал в грезах, что смогу забыть все и не вспоминать. Жить дальше. Но… Я же человека убил! Как мне теперь смотреть ученикам в глаза и скрывать в себе эту темную тайну? Когда вы с господином коллежским регистратором явились – даже облегчение почувствовал. Чуть не рассказал все, как на духу. Да смелости не хватило. Ха! Убить – хватило, а признаться – нет! Но понял, что раз вспомнили про меня, то недолго мне осталось. Пошел к Федору Михайловичу, сказался больным и, по состоянию здоровья, попросил отставки. Умоляю, только, если это в ваших силах – не позвольте, чтобы тень моего поступка легла на гимназию?
– Иван Степанович! – вскричал Павел. – На гимназии столько лет лежали тени Виноградова и Нехотейского, а вы…
– Полно вам! – махнул рукой учитель. – Что мне грозит, Константин Алексеевич? Каторга?
Руднев тоже выжидающе повернулся к другу. Черкасов молчал. Внутри него шла отчаянная борьба – между долгом исполнять закон, как бы строг тот ни был, и пониманием, что этот нелепый человечек, измученный годами бессильного ужаса и слабости, не заслужил столь сурового наказания.