— Разрешите доложить, — шагнул вперед уже знакомый нам седой человек. — Гвардии подполковник Ковров, — представился он. — Сожалею, что слишком поздно разгадали ваш маневр с мытьем и переодеванием, поэтому иного выхода, — приподнял он кальсоны, — у нас не было. Уничтожив нашу одежду, вы хотели уравнять нас с теми, кто надел немецкую форму и стал врагом русского народа. Мы этого не допустим! Уж если мы не пошли на это в немецких концлагерях, а там за отказ надеть немецкую форму расстреливали на месте, то тем более не пойдем на это, будучи в гостях у союзников.
— Вы… вы сошли с ума! Для нас вы все равны. Пусть с вами разбираются советские власти!
— Именно поэтому мы просим вернуть нашу одежду. В концлагерях характеристик не выдавали: кто-то боролся с немцами даже там, кто-то послушно работал, а кто-то и воевал на их стороне. Эти, — кивнул он на правый фланг, — постараются затеряться среди честных людей. Как мы докажем, что мы — это не они? Иного доказательства, кроме одежды, у нас нет. Поэтому, чтобы отличаться от врагов народа, мы сняли штаны. Понимая, что поставили вас в затруднительное положение, мы написали официальный протест и просим передать его вышестоящему начальству, — протянул он вчетверо сложенный лист. — В письме мы требуем вернуть гражданскую одежду и заявляем, что никогда не наденем оскорбляющую человеческое достоинство форму. Если наши законные требования не будут удовлетворены до первого сентября, мы будем считать себя вправе защищаться от холода теми средствами, которые сочтем нужными.
Майор Локридж взял письмо и, скрипнув зубами, чуть не бросился в свой кабинет. В последний момент он все же взял себя в руки, изобразил некое подобие улыбки и махнул рукой, разрешая всем разойтись.
Ворвавшись в кабинет, Локридж схватил телефонную трубку, но, набрав несколько цифр, задумался и положил трубку на рычаг.
— Обойдемся своими силами! — процедил он и вызвал лейтенанта. — Смит, — барабаня по столу, начал он, — всем, кто без юбок и штанов, снизить рацион. В конце концов, они едят английский хлеб, а его и британцам-то не хватает.
Раннее дождливое утро. Майор Локридж входит в кабинет и срывает листок календаря. На календаре — 1 сентября.
— Что бунтовщики? — спрашивает майор у Смита.
— Все то же, — пожимает плечами Смит. — Сидят в палатках и поют.
— Пою-ют?! — изумился Локридж. — И о чем же они поют?
— Я не все понял, но что-то про мороз.
— Про мороз? Про Санта Клауса?… Не рановато ли? Пойдемте-ка послушаем!
Накинув плащи, офицеры вышли под дождь и, обходя лужи, двинулись к палаткам.
Низкое серое небо. Нудно барабанит дождь. Уже на подходе к набрякшей от сырости палатке англичане услышали хрупкие, переливчатые звуки балалайки и тихий-тихий хор, выводящий без слов берущую за душу мелодию. Осторожно откинув полог, Смит и Локридж вошли в палатку. Их никто не заметил.
Сгрудившись у самодельной печурки, люди пели — пели, не разжимая губ. Молоденький балалаечник, зажмурив глаза и унесясь в одному ему известные дали, туда, где стыло замер Енисей, а от колодца, будто белая лебедь, в снегах плывет девушка с коромыслом на плече, выводил широкую и плавную мелодию. На диво слаженный хор басовито, но очень мягко, не перекрывая серебряного звука струны, вторил этой снежной мелодии. Но вот балалаечник вскинул руку, мелодия на полувздохе оборвалась, хор, как бы споткнувшись, замер, но в то же мгновенье балалаечник распахнул еще наполненные домашней синевой глаза, коротко кивнул, и хор снова повел ту же мелодию, но теперь — со словами. Они звучали тихо, шелестяще, просяще робко.
—
—
—
Балалаечник завершил куплет замысловатым тремоло и снова кивнул.
— рокочуще начали стриженые наголо баритоны.
— ликующе сплелись и баритоны, и басы, и теноры.
А потом, словно изумившись этому открытию, хор замер, освободив место укорюще-нежному сопрано и подпирающего его виновато-восторженному тенору:
И вдруг, словно обвал, словно студено-бодрящий сибирский ветер сорвал с места палатку — это весь хор — хор, состоящий из людей, многие годы оторванных от дома, перенесших все мыслимые и немыслимые муки, но верных своей земле, грянул с неведомой английскому небу и английской земле удалью:
Еще звенела балалаечная струна, еще дрожали стены палатки, а хор, будто застеснявшись своей мощи, извинительно-тихо, но с едва сдерживаемой силой начал последний куплет: