Да и штатские. Например, Долгоруков, князь Василий, шталмейстер с гладкими волосами, долго держит бокал и щурится, прежде чем чокнуться с коллежским советником. Но, чокнувшись, он говорит просто и ласково, как-то всем существом склоняясь в сторону Грибоедова:
— Не поверите, Александр Сергеевич, как я сыграл на славе нашего Эриванского. Я спрашивал ленту для Беклемишева, долго просил, не давали. Вот в письме к князь Петру Михайловичу я и написал: Беклемишев, мол, давний друг графу Ивану Федоровичу, и представьте — на другой день, сразу уважили представление.
Он засмеялся радостно над своим ловким ходом.
Ну что ж, он лгал, но лгал как благородный придворный человек, и Грибоедову было весело именно от этого благородства лжи.
Беклемишева, о котором говорил шталмейстер, он не знал, но чувствовал вкус этого довольства, самодовольства и подчинялся. Необыкновенно легко придворная улыбка становилась настоящей.
Просто, свободно, без затей, военные люди любили его, как своего.
— Графа Ивана Федоровича я знаю давно, — сказал старый немец, инженер-генерал Опперман, — у него прекрасные способности именно инженерного свойства. Я его по училищу помню.
— Передайте, Александр Сергеевич, графу Эриванскому, — сказал Сухозанет, дотрагиваясь до борта его фрака, — чтобы он почаще писал старым друзьям, не то я писал, он не отвечает. Я сам воевал, знаю, что некогда, а все пусть напишет хоть два слова.
Сухозанет часто вскакивал с места, все хлопотал — хозяин.
Вокруг Голенищева-Кутузова поднялся хохот, громкий, с переливами, в несколько голосов. Голенищев сам похохатывал.
— Расскажите, расскажите, Павел Васильевич, — всем расскажите, — махал на него рукой Левашов. — Здесь дам нет.
Обед был холостой. Жена Сухозанета была в то время в Москве. Голенищев разводил руками и уклонялся всем корпусом, похохатывал.
— Да я, господа, отчего же. Но только не выдавать. Я здесь ни при чем. Мне это самому рассказывали, я не за свое выдаю.
Он разгладил бобровые баки и метнул глазами направо и налево.
— Александр Сергеевич пусть не взыщет. И чур меня графу не выдавать.
— Рассказывайте, чего уж там, — сказал ему пьяный Чернышев.
— Так вот, говорят о графе Иван Федоровиче, — начал Голенищев и снова метнул глазами. Те, кто знал анекдот, опять захохотали, и Голенищев тоже хохотнул.
— Говорят, — сказал он, успокоившись, — что после взятия Эривани стояли в Ихдыре. Селение такое: Ихдыр. Вот и будто бы, — покосился он на Грибоедова, — граф там тост сказал: за здоровье прекрасных эриванок и ихдырок.
Хохот стал всеобщим — это было средоточие всего сегодняшнего обеда, выше веселье не поднималось.
И все пошли чокаться к Грибоедову, как будто это он сказал остроту, хотя острота была казарменная, и вряд ли ее сказал даже Паскевич.
Все это отлично понимали, но все усердно смеялись, потому что острота означала военную славу. Когда генерал входил в славу, должно было передавать его остроты. Если их не было, их выдумывали или пользовались старыми, и все, зная об этом, принимали, однако, остроты за подлинные, потому что иначе это было бы непризнанием славы. Так бывало с Ермоловым, так теперь было с Паскевичем.
И Грибоедов тоже смеялся с военными людьми, хотя острота ему не понравилась.
А потом все, улыбаясь по привычке, стали друг друга оглядывать.
Ясно обозначилась разница между старым инженером Опперманом и Голенищевым с бобровыми баками. Обнаружилось, что Александр Христофорович Бенкендорф несколько свысока слушает, что ему говорит рябой Сухозанет. Возникло ощущение чина.
Грибоедов увидел перед собою старика с красным лицом и густыми седыми усами, на которого ранее не обращал внимания. Это был генерал Депрерадович.
Генерал смотрел на него уже, видимо, долго, и это стало неприятно Грибоедову. Когда старик заметил, что Грибоедов глядит на него, он равнодушно поднял бокал, слегка кивнул Грибоедову и едва прикоснулся к вину.
Он не улыбался.
За столом замешались, стали вставать, чтобы перейти в залу покурить, и генерал подошел к Грибоедову.
— Алексей Петровича видели в Москве? — спросил он просто.
— Видел, — сказал Грибоедов, смотря на проходящих в залу и показывая этим, что нужно проходить и здесь беседовать неудобно.
Генерал, не обращая внимания, спросил тихо:
— С сыном моим не встречались?
Депрерадович был серб, генерал двенадцатого года, сын его был замешан в бунте, но больше на словах, чем в действиях. Теперь он жил в ссылке, на Кавказе, старику удалось отстоять его.
Грибоедов с ним не встречался.
— Засвидетельствуйте мое почтение его сиятельству.
Генерал прошел в залу. На красном лице было спокойствие, презрения или высокомерия на нем никакого не было.
В зале сидели уже свободно, курили чубуки, и Чернышев с Левашовым расстегнули мундиры.
Левашов, маленький, в выпуклом жилете, с веселым лицом, говорил о хозяине дома. Сухозанет в это время отозвал тестя в угол и разводил руками, он оправдывался в чем-то. Толстый старый князь слушал его с заметным принуждением и поглядывал рассеянно на канапе — там сидели старики: Опперман и Депрерадович.
Левашов говорил, обводя всех значительным взглядом.