На пороге грек мотнулся. Он стал вытаскивать что-то из кармана — верно, карточку, — нашел ее и протянул Грибоедову, как нищий протягивает прошение. Двумя пальцами взял Грибоедов эту карточку и пальцами же, не сгибая руки, сунул греку в карман.
— Прошу.
Дверь захлопнулась.
Прасковья Николаевна выбежала, смотрела, не знала, что случилось.
Грибоедов смеялся.
— Я подвергнул его острацизму…
Она схватила его за рукав и пробормотала:
— Александр, Александр…
Пойти к Дашеньке. Грибоедов остался один. Этот дом был его домом.
И обед, утихомиривающий все потери и все радости, потому что люди, теряющие родных и приобретающие их, все-таки обедают, — этот обед ничего не изменил.
Он смотрел на заплаканную Дашеньку, которая плакала из-за него, и ему хотелось прижать ее, растрепать ей волосы, почти по-отцовски.
Прасковья Николаевна, почему-то радостная, много говорила, но не о новостях, не о Сипягине, а о том, что было перед глазами, — о цветах на столе, и потом о своих рисунках — она рисовала, — что цветы ей не удаются, роза не удается, оттенка неуловима.
Предстояла встреча с Паскевичем, путь обходом через чуму, будущее государство. А здесь был его дом.
И тут впервые он осмелился посмотреть на Нину. Она смотрела на него испуганная, она оседала перед ним, почти как грек, опускалась перед ним, тяжелая, со ртом, который вдруг стал большим и раскрылся. Она была похожа на Леночку. И вместе с тем — она была и давешним комнатным, асессоровым виденьем.
Выходили из-за стола.
Грибоедов взял ее за руку и сказал просто:
— Venez avec moi, j'ai quelque chose a vous dire.[61]
— Что?
Дальний отголосок грузинской речи был в русском слове. Она послушалась его, как всегда. Он пойдет, усадит ее за фортепьяно. Он будет ее учить.
Он пошел с ней через сад, ничего не говоря, словно никем не видимый. Оба они вдруг и сразу уклонились к ее дому, к дому князей Чавчавадзе. Они взошли в комнату.
И дальше идти было некуда.
Нина заплакала беззвучно, слезы стали течь из тяжелых круглых глаз, она засмеялась.
6
Их благословили. Потом, вечером, княгиня и Прасковья Николаевна долго сидели на крыльце и говорили тихо, очень тихо, опустошенные и уставшие, словно это они опять выходили замуж или как будто умер в доме человек и начиналась непонятная радость последних одеваний.
В темном закутке, на окошке сидели Грибоедов и Нина, и он повис у нее на губах.
Они сидели час и два, сидели всю ночь. Он учил ее целоваться, как раньше учил музыке, и тут тоже был тот же иноземный, детский отголосок, что в ее речи, что в ее игре.
7
Перед отъездом он сел и своим косым почерком, очень свободно, написал письмо Родофиникину.
«Милый Финик, — хотел он ему написать, — пикуло-человекуло, финикуло, я вас знаю, мать вашу дерикуло, и плюю, милейшая букашка, на вас и на вашего сына. Желаю тебе, Финик, заболеть чумою, выздороветь и помнить преданность беспредельную Александра Грибоедова».
Вместо того он написал:
«Ваше превосходительство. Покорно благодарю за содействие ваше к отправлению вещей моих в Астрахань. Но как же мне будет с посудою и проч.? Нельзя же до Тейрана ничего не есть. Здесь я в доме графа все имею, а дорогою не знаю, в чем попотчевать кофеем и чаем добрых людей?.. Теперь поспешаю в чумную область.
(«Не хотите ли и вы…»)
По словам Булгарина, вы, почтеннейший Константин Константинович, хотите мне достать именное повеление, чтобы ни минуты не медлить в Тифлисе. Но, ради бога, не натягивайте струн моей природной пылкости и усердия, чтобы не лопнули.
(«А не то неприятностей от Паскевича не оберетесь».)
Примите уверения в непритворном чувстве…
(«Каком?»)
…уважения и преданности беспредельной.
Вашего превосходительства («пикула-человекула») всепокорнейший слуга А. Грибоедов».
И — на коня.
8
Я человек без предрассудков. Я — тактик. Я — стратег. Вот кто я.