Марш-броски один за одним, и тащить за собой в Россию довольно громоздкую штуку, чтобы потом снова, пешим ходом, отступать назад, было, мягко говоря, неразумно. Отступать по пыльным проселкам, взбивая облака пыли, отступать по грязи, под проливным дождем. А потом бесконечная зимовка в Холме. Но об этом ему не хотелось думать. Кто знает, может, будь у них тогда с собой гитара, она бы скрасила для них те ужасные зимние месяцы. Хотя вряд ли. О какой игре на гитаре может идти речь, если у них пальцы были вечно скрючены от мороза? И даже в самом теплом из окружавших их полуразрушенных зданий уже через несколько минут руки и ноги вновь начинали замерзать. Кто в сорокаградусный мороз играет на гитаре?
Кордтс буркнул что-то невнятное себе под нос. Буркнул едва слышно; скорее мысль эта даже не получила словесных одежд, поскольку за ней не стояло никакого конкретного образа, лишь осознание собственного «я» посреди неуютной окружающей обстановки, однако, что собственно сказать по этому поводу, он и сам не знал.
Любая мысль о тех морозах, казалось, понижала температуру его тела на градус, а то и на два. Впрочем, чему удивляться? Если это бывало с ним в самый разгар лета, то почему бы не бывать этому теперь, когда короткое северное лето подходит к концу? Пусть даже по соседству с другим разрушенным городом.
И вот теперь прохладной летней ночью, ощущая, как ночной холодок пробирает до костей, он был рад, что не чувствует пальцами железной хватки сорокаградусного мороза. Он хотя и не чувствовал, но хорошо помнил это ощущение и даже удивился тому, что его тело сохранило физическую память об этом, сохранило столь же живо и ярко, как и память в его голове. Он мог поклясться, что читал или слышал где-то, что человек не сохраняет память о боли, а лишь знание о том, что эта боль имела место, но никаких конкретных физических ощущений. Чушь, подумал Кордтс про себя, а может, просто он тогда неправильно понял. Потому что ту боль, ту агонию он помнил во всех, самых мельчайших подробностях. Казалось, будто одно только соприкосновение с ледяных воздухом запускало весь процесс, причем самые мучительные ощущения исходили от рук, словно все косточки в них от мороза превращались в железные штыри, которые затем вонзались в плоть. И хотя он на мгновение ощутил ледяное дыхание этого неведомого божества — или кем или чем бы ни был этот лютый холод, — все-таки никаких жутких железных штырей внутри пальцев он не почувствовал. Лишь помнил, что чувствовал тогда, представлял живо и ярко, как лицо собственной матери.
В последние месяцы такого рода воспоминания нередко посещали его, поэтому сегодня он им даже не удивился. Просто это произошло с ним в очередной раз, наверно, свою роль сыграли звуки, извлекаемые из гитары, только и всего. Мысли его блуждали, как, впрочем, и у всех, кто был рядом, и спустя минуту он уже не мог точно сказать, о чем он только что размышлял. Однако в данный момент ему нечего страшиться. Еще месяц-другой можно жить в относительном спокойствии.
— Господи, — вырвалось у него. — Ну почему они до сих пор держат старину Молля взаперти?
Фрайтаг поднял на него глаза и лишь только покачал головой, похоже даже, что в такт музыке. Кордтс уже привык к разговорчивости своего приятеля. За последние несколько недель он также успел понять, что, когда Фрайтаг перебирал струны своей гитары — нет, даже не перебирал, а по-настоящему, с душой играл, — он словно погружался в себя и не реагировал на слова собеседника со свойственным ему энтузиазмом. Почти все их однополчане любили послушать его игру, и в отдельные дни он с радостью устраивал для них вечерний концерт, пересыпая игру шутками и анекдотами, чувствуя себя в атмосфере дружеских разговоров как рыба в воде. В любом случае в окопах и землянках уединиться, чтобы побыть наедине с самим собой, было практически невозможно. Пару раз он говорил Кордтсу, что на самом деле предпочел бы уединенно поиграть где-нибудь для самого себя, и теперь, когда они сидели вдвоем в темноте, Кордтс это отлично понял.