Скажу откровенно — мне везло. Долгое время наши роты связи работали во втором эшелоне. У кого какая судьба. Послали бы раньше на передовую — может, и не было бы нашего разговора. Но могу сказать, что солдатский долг выполнял честно. И когда в бой послали, в воронках не отсиживался, от пуль не бегал. Потому и получал свою порцию вражеского железа. Мало кто под таким огнем выживал. А немцы в сорок пятом воевали с ожесточением. Боялись, что начнем мы мстить за те страдания и смерть, что они в Россию принесли. И чего греха таить, мстили им крепко.
Перед самой выпиской из госпиталя прилетела долгожданная весть — победа! Радость, конечно, великая. Достали спирта, вина, обед нам хороший приготовили, и отметили день Победы как следует. Помню, стрельба кругом, колокола звонят. Обнимаемся!
Многое, что происходило со мной на войне, я начал осмысливать по-другому спустя 10–20 лет после ее окончания. Война ведь такая штука, она на всю жизнь в человеке остается.
Как люди относились к смерти? Привыкнуть к ней было невозможно. Люди, глядя, как гибнут вокруг друзья-однополчане, испытывали страх. По-настоящему я воевал на передовой с июля сорок четвертого. Здесь каждый день кого-то убивали. Летом того года люди уже конец войны видели, да еще пропаганда подогревала. Больше писали об успешных наступлениях, а не о том, как мы, скажем, у Балтики по полгода на одном месте топтались.
Многие были уверены (судили по громким статьям, да и сами хотели верить), что война вот-вот кончится. Через пару или тройку месяцев. И, конечно, хотели дожить до победы. Остерегались, не торопились вперед лезть. Это нормальное человеческое поведение. Видел я и бесшабашных людей. На мой взгляд, от долгой войны у них что-то сдвигалось в голове. Разве нас врачи или психологи проверяли? «Сдвинутые» могли и на бруствер средь бела дня влезть или нужду справлять, отойдя метров десяток от окопа, где его немец свободно из пулемета мог достать.
Был такой солдат у Рудько, Михаилом звали. Он с сорок второго воевал. Его, как и старшего лейтенанта, раза четыре ранило и контузило. Но если ротный в своем уме оставался, то Михаил как-то опустился, плюнул на все. Его насильно бриться, умываться заставляли. Долговязый такой, вечно обросший. Рассказывал, что после войны всех вдов в деревне перепробует, пока не выберет, на ком жениться.
— А чего не девок? — поддевали его.
— С ними возиться, — подумав, отвечал Михаил, — а вдовам терять нечего.
— Тогда не дури, если хочешь бабу увидеть.
— Наплявать!
Я с Михаилом пытался раз-другой заговорить, а говорить не о чем. Начинаешь спрашивать, как тут дела обстояли год назад, а он на тебя не смотрит. Сам начинаешь рассказывать, а он не слушает. Брякнет что-то вроде: «Два дня в брюхе урчит» или «Штаны на коленях продрались, когда же новые дадут». Поднимется, и пошел по траншее, не пригибаясь. На смерть нельзя плевать. Вот так однажды шел, очередь немцы дали, и завалился Михаил в грязь. Глаза открыл и закрыл. Как будто не было человека.
Еще одного бойца вспоминаю, младшего сержанта. Тоже долго воевал. Две медали имел. Он был пулеметчиком, но когда после госпиталя его ставили первым номером на «максим», наотрез отказался. «Я в пулеметах не разбираюсь!» У тебя же в красноармейской книжке написано, что пулеметчик.
— Ошиблись. Я при лошадях все время был.
— Чего брешешь? — не выдерживал командир. — Младший сержант, а при лошадях. Иди к пулемету или под трибунал.
Наотрез тот сержант отказывался. И сутки в пустой землянке под стражей просидел, и угрозы выслушивал. Потом кое-как согласился вторым номером к ручному пулемету встать. Что, ротный не сумел его заставить? А вот не сумел. Под трибунал вполне мог отдать за невыполнение приказа, а «максим» принять заставить не смог. Правда, это не у Рудько в роте было, тот умел общий язык с солдатами найти. Причины упрямства младшего сержанта я понимал. «Максим» — это головная боль для немцев. Машина сильная, дальнобойная, но громоздкая. Когда огонь открывает, фрицы всегда его старались уничтожить. При большом количестве минометов им это часто удавалось. Особенно если расчет не успевал четырехпудовый «максим» на запасную позицию перетащить.
У меня на глазах два раза «максимы» разбивало. Один раз мина в пулеметное гнездо влетела. Первый и второй номера искромсало до неузнаваемости. Второй раз — из автоматической «собаки», была у немцев такая пушка, калибра 37 миллиметров. Она стреляла, как лаяла. Сволочная вещь, скорострельная. В пулемет два или три снаряда угодили. Одного пулеметчика наповал, а второго всего осколками издырявило. До санбата довезли, а дальше не знаю как. Поэтому тот сержант, как черт от ладана, от «максима» шарахался. Хотя должность почетной считалась. Если пулеметчик месяц-два повоюет, то наверняка с медалью (реже с орденом) ходит.
Сержант потом за первого номера у «Дегтярева» стал. Трусом его не называли, но чувствовалось, что очень выжить хочет. Осторожно, с умом воевал. Когда я по второму ранению убыл, он жив был. Лет под тридцать, семью имел, может, и вернулся к жене-детям.