Из глубочайшего внутреннего опыта мыслителя. — Нет ничего труднее для человека, как постичь что-нибудь безлично: т. е. видеть в предмете только вещь, а не личность. Да и вообще еще вопрос: возможно ли человеку хотя бы на мгновение отделаться от первоначального стремления все олицетворять и во все вкладывать свойства своей личности. Даже с мыслями, как бы абстрактны они ни были, человек обращается как с личностями, с которыми необходимо бороться, сродниться, которых необходимо оберегать, лелеять, вскармливать. Подкараулим и подслушаем себя в те минуты, когда мы узнаем или находим новое положение. Оно может нам не понравиться, если слишком безусловно, слишком самостоятельно. И вот мы бессознательно задаем себе вопрос о том, нельзя ли подобрать рядом с этим положением противоположное ему в качестве врага или нельзя ли хотя бы прицепить к нему такие слова, как «может быть» или «иногда». Даже незначительное слово «вероятно» доставляет нам удовольствие, так как оно сокрушает тягостную для личности тиранию безусловного. Если же, наоборот, новое положение проскальзывает в более мягкой форме, тонко и скромно и тотчас же ослабляется противоречием, то мы выступаем с другим видом нашего самодержавия: как не придти на помощь этому слабому существу, не приласкать, не прикормить его, не придать ему силы и полноты, даже истинности и безусловности. Разве возможно отнестись к нему не по-родительски не по-рыцарски, без сострадания? Или же если мы встречаемся с двумя мнениями, далекими, чуждыми друг другу, то нас подмывает мысль, нельзя ли сочетать их, вывести из них заключения; при этом мы заранее чувствуем, что в случае, если из этого заключения выйдет следствие, то честь его будет не только принадлежать сочетаемым суждениям, но также и виновнику их сочетания. Если же при всем упорстве, недоброжелательстве или даже расположении ничего не имеешь против известной мысли, а считаешь ее истинной, то покоряешься ей и чувствуешь в ней своего властелина, отводишь ей почетное место и не иначе говоришь о ней, как возвышенно и гордо, ведь в ее блеске блестишь и сам. Горе тому, кто захочет затемнить ее. Но наступает день, когда мысль кажется нам сомнительной; тогда мы, неутомимые «творцы царей» (King-makers) истории духа, низвергаем ее с трона и мигом возводим ее противника. Принимая это во внимание, мы можем идти в своих заключениях несколько дальше: именно никто не может говорить «о безотносительной склонности к познанию»; — почему же в этой тайной борьбе с олицетворенными мыслями, в этом большей частью остающимся скрытым брачном сочетании мыслей, в этом царстве мысли, в этом детском питомнике мысли, в этом попечительстве о бедных и больных, почему здесь всюду человек предпочитает истинное неистинному? Он это делает по той же причине, по какой соблюдает справедливость в своих отношениях к реальным личностям: теперь он это делает по привычке, по наследственности и по воспитанию, первоначально же потому, что истинное, как правильное и справедливое, полезнее и доставляет больше чести, чем неистинное. Ведь в царстве мысли могущество и слава, покоящиеся на заблуждении и лжи, неустойчивы: мысль, что подобное здание может вдруг рухнуть, действует подавляющим образом на самосознание его строителя. Он стыдится хрупкости своего материала и, считая себя более важным, чем остальной мир, не желает ничего творить менее долговечного, чем остальной мир. В погоне за истиной он бросается в объятия веры, в личное бессмертие, то есть в объятия самых высокомерных и смелых мыслей, с заднею мыслью: «pereat mundus, dum ego salvus sim». Его творение сделалось его «Я». Он из себя создал нечто непреходящее, вечное, наперекор всему. Его безграничная гордость заставляет ею пользоваться для постройки только самыми лучшими, самыми твердыми камнями, то есть истинами и всем, что он считает за таковые. Во все времена вполне справедливо считали высокомерие «пороком мудрецов», но без этого греховного побудительного мотива жалка была бы на земле истина с ее осуществлением. Мы страшимся наших собственных мыслей, понятий и слов, и вместе с этим чтим в них самих себя; мы невольно
приписываем им силу награждать, презирать, хвалить и порицать нас; мы обращаемся, следовательно, с ними как с свободными духовными особами с независимыми силами, как равные с равными — и вот в том-то и коренится то поразительное явление, которое я назвал «интеллектуальной совестью». — Таким образом и здесь из мрачного корня вырастает мораль высшего порядка.