Применение контрацепции («зелий») наказывалось строже абортов: аборт, по мнению православных идеологов, был единичным «душегубством», а контрацепция – убийством многих душ[109]
, поэтому епитимья за нее назначалась на срок до десяти лет. Некоторые клирики полагали, что применение контрацептивов «мужатицами» даже более предосудительно, нежели попытки избавиться от плода случайно попавших в беду незамужних «юнниц»[110]. Для церковных идеологов не было секретом, что аборт был нередко следствием досадной неосторожности «блудивших» жен, и потому о всех вытравительницах и решившихся на искусственное прерывание беременности говорилось как о безнравственных «убивицах»: «И не испытуем» (то есть вопрос – не дискуссионный) заключали они[111]. Любопытно, что контрацепция (в том виде, в каком она была известна в Средневековье) рассматривалась церковными деятелями как безусловное зло по отношению к здоровью самой женщины, а попытки избавиться от ребенка во чреве – предупреждалось в церковных текстах – могут привести к серьезным нарушениям в организме («омрачение дает уму») и даже смерти вытравительницы[112].Тем не менее женщин, измученных частыми родами и мечтавших «отъять плод», было на Руси немало. Нередко выкидыши случались от выполнения непосильной работы или от побоев домашних («аще муж, риняся пьян на жену, дитя выверже») – в этом случае избавление от плода рассматривалось как несчастье для самой женщины и не наказывалось церковным законом. Напротив, преждевременные роды, случившиеся у женщины от ее «нерадения», от того, что «не чюет дете в собе», наказывались как душегубство[113]
. Дифференцируя степень вины женщин за искусственное прерывание беременности, церковный закон был особенно строг к тем из них, кто решился на аборт на позднем сроке: в умертвленных младенцах им виделись действительно загубленные души («аще зарод еще» – пять лет епитимьи, «аще образ есть» – семь лет, «аще живое» – пятнадцать лет поста)[114]. Иногда аборт («прокаженье дете в собе») призван был скрыть последствия внебрачной связи – тогда наказание женщины сводилось к году «сухояста» (поста «о хлебе и воде») и десятилетнему отлучению от причастия[115].«Зелия» упоминаются в древнерусских исповедных книгах значительно реже абортов, а об иных способах предохранения на Руси, по-видимому, известно было мало. Так, в травниках XV–XVII веков нет упоминаний о гомеопатических контрацептивах, блокирующих овуляцию[116]
. Аборт и позже был главным средством регулирования рождаемости в деревнях, где все жили по принципу «отцы и деды наши не знали этого, да жили же не хуже нашего»[117]. Никаких противозачаточных тампонов, кондомов из бычьих кишок и часто использовавшихся – как показали исследования истории сексуальной этики в католических странах Западной Европы – физиологических методов предохранения[118] на Руси и в Московии известно не было.Умелые ворожеи обучали женщин преступной «хытрости», как «спакостить дитя в собе», а исповедники только и успевали выспрашивать прихожанок, «[с]колико убили в собе детей»[119]
. Действия самих «вражалиц», «обавниц», «потворниц», «чародейниц» – всех тех, кого церковники именовали бабами богомерзкими, совершавших, по сути дела, греховное дело или же по меньшей мере провоцировавших на него женщин, – не были включены в список уголовно наказуемых деяний светских законов и крайне редко упоминались в законах церковных. Наиболее распространенной карой за потворничество детоубийству и производство абортов в допетровской Руси было отлучение от причастия на пятнадцать лет и многочисленные поклоны[120] – в то время как в Западной Европе того же времени эти преступления приравнивались к ведовству и карались очень жестоко (вплоть до сожжения знахарки на костре).Обращает на себя внимание и то, что церковные деятели относили вопрос о числе деторождений в семье к компетенции исключительно женщин. Конечно, даже в современных семьях, где многие проблемы обсуждаются коллегиально, решение о том, сохранять ли ребенка, остается за будущей матерью. Вероятно, и несколько столетий назад, как бы ни беспрекословно было подчинение жены своему супругу, вопрос о том, избавляться от плода или оставлять его, решался ею же. На это указывает отсутствие упоминаний в древнерусских памятниках о coitus interruptus, равно как и глухое молчание по поводу роли мужа и вообще мужчины в решении вопроса о числе детей.