Естественно, разрешением репродуктивного «конфликта поколений», имплицитного сексуального «соперничества» оказывавшихся одновременно в пределах детородного периода далеко не пожилой матери и ее взрослой дочери, в условиях дворянской жизни с четко закрепленными семейными ролями (когда мать и дочь невозможно представить «подругами», а их общение строилось отнюдь не «на равных») могло быть только еще более жесткое акцентирование существующих гендерных ролей и позиций посредством их властного маркирования. Внутренняя мотивация «устранения соперницы» вынуждала «молодых» матерей не признавать наступившей «зрелости» старшей дочери, что выражалось в «сопротивлении» ее переходу из категории детей в категорию взрослых. Об этом свидетельствует усиление властного нажима со стороны матерей именно на взрослых девушек и ужесточение диктата по отношению к ним, публичная демонстрация материнской власти над дочерью как возможности произвольного манипулирования ею. Ситуация, в которой мать в присутствии всех родственников заявляет, что «оставляет» 26-летнюю дочь, так как не может «взять» ее с собой, кодирует девушку как «ребенка», как существо пассивное, лишенное собственного волеизъявления и подчиняющееся решениям родителей.
При этом любое представление девушки как «малого, неразумного ребенка»[350]
всегда воспринималось особенно болезненно. Можно процитировать характерную реплику Е. Н. Водовозовой по поводу «нежелания показать рану» в проанализированной выше ситуации: «Передайте вашему профессоришке, что, несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы точно так же, как и я… Покорнейше прошу сказать ему также, чтобы он не смел более называть меня девочкой…»[351]Преднамеренное удержание взрослой дочери в позиции «дети» символизирует отказ матери от собственного перехода в иную возрастную и ролевую категорию, таящую для нее угрозу утраты обретенной и осознанной сексуальности.
Тем не менее в мужской мемуарной традиции можно встретить альтернативные свидетельства о телесном, сексуальном «взрослении» дворянских девушек в том случае, если речь шла о взаимной симпатии близких по возрасту молодых людей и нахождении их в ситуациях «ослабленного» контроля со стороны старшего поколения. М. П. Загряжский, описывая свои юношеские «любовные похождения», приводил несколько таких примеров:
«Я шелберил с ее дочерью; ей также было лет шестнадцать или восемнадцать. Всякой вечер после ужина… отправляюсь к ней: она уже в постели. Сажусь, играю, целую ее в губы, в шею, груди и руками глажу, где мне вздумается. Раз до того разнежились, что оба сделались вне себя. Она потянулась, погасила свечку и сказала: „Я вся твоя“, только таким тоном, что я почувствовал [и] опомнился, какие могут быть последствия, за что я [ее] сделаю несчастною; встал и пошел вон. С сего время оба были гораздо осторожней, целовались и обратились, как брат с сестрой»[352]
.«Я поволочился за его падчерицей А. С. Храповицкой, и нередко доводил ее до крайнего желания увенчать нашу любовь, но как я всегда на это был жалостлив, то и не довел ее до нарушения девичьей драгоценности… они поехали в деревню. Я их провожал до Можайска. Падчерица с мамзелью в карете, брат с невесткой в кибитке, на своих. Как обыкновенно встают до света, то я заберусь в карету и шалберю с ней: сажаю на колени и рукам даю волю, она целует»[353]
.«А мы по большей части вечера сидели в ее диванной с глазу на глаз, только любовались друг другом, не переставали уверять в[о] [в]заимной непоколебимой любви, и запечатлевали поцелуями. Однажды она сидела у меня на коленях, держась левой рукой за шею, а правой под щеку, чтоб крепче целовать, и движением оной ощутительно давала мне знать пламенную страсть ее любви. Я правой держал ее за талию, а левой своевольничал далее и далее. Оба не знали, что делали. Один поцелуй произвел необыкновенное восхищение, какого в мою жизнь еще не бывало. Чувства нежной страсти разлились с головы до пят. Если б на моем месте был такой, которой в юности своей не смотрит на принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания, и не думая, в какое поношение ее ввергает, верно б не дождался священного позволения. Она вскочила, села одаль, а я сделался не шевелящимся истуканом, мысленно пеняя себе за излишнюю шалость. Несколько минут сидели молча, не смея взглянуть друг на друга. Я прервал молчание, опять разговор наш возобновился, только совсем в другом тоне, не напоминая о прошедшем, как будто ничего не было предосудительного»[354]
.