А на площади между тем становилось все многолюдней. Огромная толпа шумела у ограды, построенной вокруг высокого помоста, люди облепили крыши близлежащих домов, теснились на балконах, в проемах окон. Глаза их горели нетерпением, звериным интересом и жаждой крови. Да, зрелище того стоило. Казнили крепкого, хорошо сложенного мужчину — казнили неторопливо, с чувством, с толком, с расстановкой. Вначале подручный палача сорвал с него всю одежду и голого, в орнаменте кровоподтеков, привязал к лежащему на козлах кресту. Затем за дело взялся палач — точь-в-точь такой, каким его изображают в кино — широкоплечий здоровяк в красном капюшоне. Он с достоинством обошел фронт работ, взял эффектную паузу, вынудив толпу замереть, и вдруг резко опустил лом на руку своей жертве. Явственно хрустнула кость, лопнули сухожилия и связки, томительную тишину разорвал дикий крик.
— Ух! — восторженно выдохнула толпа, церковник в черной рясе перекрестился, на эшафот весело, тонкой струйкой полилась моча. Люди зачарованно смотрели на спектакль, к вящей радости воров, не забывающих о пропитании. А палач размахнулся снова, и опять захрустели кости, от нечеловеческого крика остановились облака, люди, словно хищники, почуявшие кровь, вздрогнули, заволновались, как морской прибой. И так — двенадцать раз. Ровно по числу апостолов. Наконец, дав жертве помучиться, а публике вдосталь насладиться, кат отдал свой лом подручному и разом опустил занавес — ловко удавил казнимого шелковой нитью. Все, финита ля комедия. И люди сразу заскучав, начали расходиться, звериный интерес в их глазах сменился вялым разочарованием — как, и все? Так скоро?
“Да, весело тут у них”, — Буров покосился на вора, ввинчивающегося ужом в толпу, сплюнул и тряхнул попутчиков, чтобы вывести их из ступора. Те стояли не шевелясь, с гнусными ухмылочками, и не отрываясь смотрели на эшафот. В мутных глазах их светилось счастье. Похоже, знакомого увидели. Из конкурирующей фирмы. Однако, понукаемые Буровым, они все же вышли из нирваны и повели его все теми же узкими, пахнущими мочой, гнилым деревом и отбросами улочками любоваться местными красотами.
Впрочем, любоваться особо было нечем — мрачные фасады, тесные дворы, гигантские, до самых крыш, поленницы буковых дров. Наконец лента мостовых привела их на рынок. Здесь было все так же смрадно, однако куда веселей. Над прилавками шум, гам, в поисках клиентов задумчиво бродили шлюхи, нищие трясли лохмотьями, обнажали струпья и требовали мзду. Амбалов здесь знали, и знали хорошо. Без всякого сопротивления они произвели экспроприацию — набрали хлеба, овощей, яиц, сваренных в уксусе, жареной рыбы, разжились глиняным кувшином с имбирным пивом и, не обидев себя, приволокли добычу Бурову. А тот чваниться не стал, вкусил, не мудрствуя, от рыночных щедрот. Пиво было пресным, рыба не соленой…
Он уже заканчивал свою импровизированную трапезу, когда из толпы вынырнул вертлявый человек в атласном, необыкновенно грязном костюме. Казалось бы, ничего особенного в нем не было, но амбалы-попутчики сразу подобрались, сделались как-то ниже ростом и перестали жевать. Чувствовалось, что аппетит у них пропал напрочь. А вертлявый тем временем подошел, что-то быстро спросил, поглядывая на Бурова, и со скверной улыбочкой придвинулся к нему, указывая на кошелек. Весь его наглый вид как бы говорил голосом Остапа Бендера: “Дэньги давай, дэньги!”
“Да хрен тебе!” — Буров тоже оскалился и молниеносно взял вертлявого на болевой, так что тот вначале привстал на цыпочки, а затем, дико заревев, грохнулся на землю. Затылком. Вот так, нечего руки тянуть. А потом, все эти блатные тонкости Бурову были хорошо известны — стоит лишь отдать самую малость, остальное сдерут вместе со шкурой. Плавали, знаем. Верно, братцы? Только братцев-амбалов уже и след простыл — наверное, вертлявый в отключке был им куда страшней Бурова в добром здравии. Эх, видимо, он слабо вчера врезал им по мозгам… Так что допил Буров пиво и в одиночестве побрел знакомиться с Парижем дальше. В общем-то, везде было одно и то же — грязь, вонь, серое, на грани нищеты, существование. Плавно струила свои воды Сена, с ленцой баюкала баркасы и суда, густо отдавала тиной, тухлятиной и клоакой. И это воспетая поэтами “серебряная лента, изящно перехваченная пряжками мостов”? Уж не цыганским ли золотом крыт тысячелетний кораблик Лютеции?
Однако стоило Бурову пересечь Сену и очутиться в квартале Сорбонны, как уровень жизни подскочил до небес — пошли богатые особняки с высокими оградами, укрывающими садово-парково-фонтанное великолепие. Все чаще стали попадаться кареты, четырехконные, с лакеями на запятках, за ними, словно шлейф, тянулись запах корицы, кориандра и розовой воды. Не тухлятины и дерьма. И обувались здесь большей частью не в веллингтоны и башмаки — в щегольские туфли с пряжками, а кое у кого и с красными каблуками. Да, Париж был всегда городом контрастов…