Я почти надеюсь, что когда я вновь обрету форму, это будет судьба спокойного фермера. Это моя мечта! Мне бы хотелось провести там целую жизнь. О, ферма моих мечтаний! Мои луга с люцерной, мой джерсейский скот, горные пастбища, возделанные поля, и выше их — покрытые кустарником откосы, где пасутся ангорские козы, подготавливая почву к будущей пахоте!
Высоко, среди холмов есть естественная котловина, опоясанная с трех сторон горами. Я бы охотно сделал плотину с четвертой стороны, которая очень узка. С ничтожной затратой труда я мог бы собрать здесь двадцать миллионов галлонов воды. В Калифорнии единственной серьезной проблемой для фермера является долгое сухое лето. Оно препятствует росту покровных культур, и чернозем обнаженной почвы выгорает на солнце. А с этой плотиной я мог бы собирать урожай до трех раз в год, соблюдая нужный севооборот…
Я только что перенес визит начальника тюрьмы. Я намеренно говорю «перенес». Он совершенно не похож на Азертона из Сен-Квентина. Он очень нервничал, и поневоле я должен был успокаивать его. Это его первое «повешение», так он мне сказал. А я, неловко пошутив и отнюдь не успокоив его этим, сказал, что для меня это также первое «повешение». Он был не в состоянии смеяться. У него есть дочь, которая учится в высшей школе, а его сын только что поступил в Стэнфордский университет. У него нет иных доходов, кроме жалованья, его жена — инвалид, и он встревожен тем, что доктора страховой компании отказали ему в полисе. Право, этот человек рассказал мне почти обо всех своих неприятностях. Если бы я не прервал вежливо эту беседу, он бы еще до сих пор досказывал мне остальное.
Два последних года, проведенных мною в Сен-Квентине, были очень мрачными и угнетающими. По прихоти судьбы Эда Моррелла выпустили из одиночки и назначили главным старостой всей тюрьмы, на место Эла Хэтчинса, которое взятками приносило не меньше тысячи долларов в год. К несчастью, Джеку Оппенхеймеру, который жил в одиночке так долго, опротивел весь мир, решительно все. Восемь месяцев он отказывался разговаривать даже со мной.
И в тюрьме распространяются новости. Дайте только время, и они проникнут даже в карцеры и одиночки. И до меня дошла в конце концов новость, что Сесил Уинвуд, этот поэт, мошенник, трус, подлец, доносчик, провокатор, вернулся сюда, осужденный за новый подлог. Припомните, что именно Сесил Уинвуд выдумал сказку о несуществующем динамите и из-за него я провел пять лет в одиночном заключении.
Я решил убить Сесила Уинвуда. Вы понимаете, Моррелл ушел, а Оппенхеймер, вплоть до последней вспышки ярости, которая привела его на виселицу, хранил молчание. Одиночество стало для меня невыносимым. Я должен был сделать хоть что-нибудь. Тогда я вспомнил то время, когда был Адамом Стрэнгом и терпеливо лелеял планы мести в течение сорока лет. То, что сделал он, мог сделать и я, если только когда-нибудь я смогу сомкнуть руки на горле Сесила Уинвуда.
Я не расскажу, каким образом я раздобыл четыре иголки, тонкие иглы для батиста. Я был таким тощим, что мне надо было перепилить только четыре прута, каждый в двух местах, чтобы сделать отверстие, через которое я мог бы протиснуться. И мне это удалось. Я тратил по одной иголке на каждый прут. Нужно было сделать два надреза на каждом пруте, и на каждый надрез ушел месяц. Таким образом, я потратил восемь месяцев на подготовку побега. К несчастью, я сломал последнюю иголку на последнем пруте и был вынужден ждать целых три месяца, пока мне не удалось достать другую. Но я достал ее и вышел из камеры.
Я очень жалею, что не поймал Сесила Уинвуда. Я хорошо рассчитал все, кроме одной вещи. Несомненно, проще было найти Уинвуда в столовой, в час обеда. Итак, я ждал, когда сонный надзиратель Джонс Горошина заступит на смену в полдень. В это время я был единственным арестантом одиночного отделения, так что Джонс Горошина быстро захрапел. Я убрал железные пруты, вылез из камеры и прокрался мимо надзирателя, открыл дверь и был свободен… внутри тюрьмы.
И здесь случилось то, чего я не мог предвидеть. Я пробыл пять лет в одиночке. Я был ужасно слаб. Я весил 87 фунтов и был наполовину слеп. Со мной случился приступ агорафобии — боязни пространства. Я не мог сделать ни шагу. Пять лет, проведенных в тесной камере, сделали меня неспособным ходить по слишком крутой лестнице и обширному тюремному двору.
Спуск по этой лестнице я считаю самым героическим подвигом, который я когда-либо совершал. Двор был пустынен. Ослепительное солнце освещало его. Трижды я пробовал перейти его. Но у меня закружилась голова, и я отступил к стене, ища защиты. Снова, собрав все мое мужество, я сделал попытку. Но мои бедные глаза, глаза летучей мыши, испугались моей собственной тени на плитах двора. Я попытался миновать свою тень, споткнулся, упал на нее и, как тонущий человек, пытающийся достичь берега, пополз на четвереньках обратно к стене.