Назавтра вечером публика еще наряднее, еще блестящее. Зала ярко освещена. Хорошенькие личики кажутся еще прекраснее. Десятки лорнетов отыскивают и в разных концах залы. Оркестр гремит; хор ваших певиц распевает Лучию и Adieu à l’Institut; затем на средину вылетают легкие пары. Начинается грациозный pas de châle, венки и гирлянды из цветов; розовые и белые шарфы так и вьются в воздухе, встречаются, сплетаются; из-за движущегося арабеска выглядывают прелестные глазки. «Délicieux, délicieux!» не выдерживает кто-то. И все оживилось, поднялось с мест, звезды, голубые ленты, бархатныя пдатья. Где-нибудь, в углу, льются слезы радости, идут поздравления. «Cette sortie est vraiment distinguée… Votre fille est ravissanté; quel effet elle fera dans le rtonde!» Публика расходится, и еще долго слышно восклицаніе: «charmant, charmant!»
Торжество кончилось… Еще несколько дней, и мы совсем свободны. С разных концов России скачут на почтовых и плетутся на долгих разнородные экипажи с родителями и родственниками. В институтских стенах беспрепятственно ходят модистки, разные посланные со свертками покупок, с записками и деньгами. В дортуарах, рядом с казенным камлотом, лежит белый газ, кружева, великолепные вышивки. Тут же рядом есть и скромный mousseline suisse (швейцарский муслин (фр.) на коленкоре. Над этим коленкором льются чьи-то слезы.
– Ради бога, маменька, сшейте другое; в этом на выпуске показаться нельзя… Что это за гадость! Купите хоть пу-де-суа.
– Сударыня, да ты вспомни, мне и перчаток-то тебе не на что купить!..
И многое в этом роде… Домашняя жизнь уже столкнулась с институтскою жизнью, а вытесняет ее с неудержимою силой.
Подошли наконец и последние минуты… Шифры, медали, аттестаты розданы, пропет благодарственный молебен… Толпа родных выходит из церкви, торопят экипажи, дочерей… Пора!
По всему институту раздаются плач и рыдание. С третьего этажа до нижнего, от классов до каморок служанок, везде положено по земному поклону, везде пролетают слова: прощай, прощай…
Мы ловим друг друга, мы падаем без чувств в объятиях. Мы обнимаем директрису, классных дам, опять бежим по коридору в пустой лазарет… Со всеми ли простились! О, будут ли нас помнить!
И клятвы в неизменной любви, клятвы остаться институткой до гроба уже оглашают растворенные сени… Еще слезы, еще несколько секунд, и все кончено…
Лошади тронули. На сумрачном мартовском небе рисуется громадный профиль институтского здания… Вот он уходит все дальше и дальше… Там пусто теперь. Но что нужды? Скоро жизнь пойдет там своею обычною колеей, и двери, растворенные для нас сегодня, затворятся завтра, приняв новое поколение… еще и еще… и неизменно как самая вечность…
С тех пор прошло пятнадцать лет. Что же в этот огромный период жизни уцелело в нас от института?
Если вглядеться в сотню женщин, в одно время со мною сошедших со школьной скамейки, то придется сказать, что институтская жизнь дала нам очень, очень немного, чтобы не сказать ничего. Семейные и общественные наши добродетели и пороки во всех возможных проявлениях, наш характер, образ мыслей, наши страсти, наши вкусы и привычки – все это дело нашего детства до института и той среды, где каждая из нас очутилась, после выпуска. Эти шесть лет были только какой-то неопределенный промежуток времени, почти без связи с прошедшим, без влияния на будущее… Мы почти с первого дня в обществе совершенно то же, что другие женщины наших лет, не-институтки. В самом деле, кто же скажет, чтобы вот эта, ничего не делающая, капризная и вместе бездушная кукла, вот эта удивительная мать семейства и хозяйка, вот это самоотверженное существо, иссохшее за трудом и исполнением своего дочернего долга, вот эта блестящая женщина, съедающая сотни тысяч и бегающая за приключениями, вот эта ходячая сплетня, вот эта злобная барыня-«крепостница», и вот эта кроткая душа, которая изнывает при одной мысли о людской неправде, – кто же скажет, что все они вышли из одного гнезда…
…Какая семья (по крайней мере в мое время) готовилась к тому, что в нее воротится семнадцатилетняя дочь? Готовилась не с экономической, а с нравственной стороны? Покуда мы твердили своих Расина и Буало, под многими родительскими кровлями происходили те же беспорядки и нравственная разладица, которые видела дочь в своем детстве. Все это встретило нас, «милых невежд жизни», на пороге родного дома, и мы вошли в общую колею покорно, без размышлений. Да, мы все взяли из жизни домашней в светской, – взяли готовое, потому что из института ничего не принесли с собою.
Прием родственников. Фотограф Петр Петрович Павлов. 1902 г.
В самом деле, что из этих шести лет могло пригодиться нам для света?