Сказать по правде, фильм-то я подзабыл. Только и стоит перед глазами та туника, переходившая из рук в руки и в конце концов ознаменовавшая торжество истинной веры над хитросплетениями языческого Рима. Сказать по правде, меня это ничуть не затронуло. А вот понравился мне антракт. Фильм длился довольно долго, наверное, больше двух часов, и чтобы развеять напряжение от зрелища — если не сказать «скуку», — был устроен довольно большой перерыв. На воздвигнутой перед экраном эстраде сыграли скетч, в котором актеры из массовки (так в те времена называли статистов), набранные со студии «Викторин», изобразили сцену из жизни античного Рима — юноши в белых тогах, обшитых пурпурной каймой, солдаты в одеждах центурионов, очень изящные молодые девицы в пастельного цвета платьях, оставлявших открытым одно плечо, так и сверкавшее под лучом прожекторов, и с завязанными в шиньон волосами, заколотыми диадемой с искусственным камнем. Насчет серьезной публики не помню — возможно, она проигнорировала представление, предпочтя покурить в холле. Зато знаю не понаслышке, что лицеисты, сидевшие на шести первых рядах, уж точно внакладе не остались. На сей раз дешевизна билетов их и осчастливила — ведь они могли аплодировать такой красоте из самого первого яруса. Еще помню, как девушки-служительницы кинотеатра в антракте переодевались в древнеримские платья и разносили по рядам корзинки с мороженым «эскимо» и карамелью. Что ж к этому добавить — да, вот таким оно было, кино!
Закрыть глаза,
выдумать кино для слепых.
Абсурд, скажете вы? А вот я иногда мечтаю о таком. В темноте зала, удобно вжавшись в покровительственную впадину кресла (они в наше время становятся все комфортней) в этом пространстве, ограниченном моими коленями, упершимися в спинку предыдущего ряда, опустив затылок на это подобие деревянной японской подушки, которое образует верхнюю линию того ряда, на котором сижу я сам, я закрываю глаза и отдаюсь на волю волн того фильма, который теперь воспринимаю одним только слухом, через вибрацию воздуха, и тем кинестезическим чувством, которое откликается на общий шумовой фон, похожий на уличный гам, шум толпы на площади, в общественном месте, всюду, где очень много людей.
Я закрываю глаза. Я фантазирую. Вот, все происходит здесь, совсем рядом, и при этом непостижимо. Светящийся конус, дрожащий над моей головою, жемчужно переливающийся экран. Да знаю я всю эту механику, знаю и ее участие в визуальной реальности. Но когда я закрываю глаза, происходит что-то совсем другое. Всего на миг. Это такая игра. Нам всем когда-то приходилось играть в нее: передвигаться по квартире, где погашен свет, ощупью идти по знакомой улице, вытянув руки вперед. Жестокая игра. Прикинуться слепым, как прикидываются дураком, как прикидываются мертвым. И все же. Кино существует и для тех, кто ничего не видит. И для них существуют книги, театральные пьесы, музеи скульптуры, выставки живописи. Да-да, и живописи: помню, моя тетя с Маврикия, в конце жизни ослепшая, не выходившая из своей маленькой квартирки в Ницце, рассказывала мне, как у нее на коже переливаются разные цвета, и убеждала, что чувствует, когда на небе восходит луна. Опять я сравниваю этот свет, льющийся из беспредельного, тусклый и жемчужный, с лучом кинопроектора. Вот о таком кино я и хотел бы сказать. В этом нет ничего ни парадоксального, ни невероятного, ведь это существует. Звуки. Слишком громкий рев скотины в «Слове», песня, которую, раскачиваясь взад-вперед и работая веслом, напевает Охама в «Угэцу моногатари», шум воды вокруг корпуса катера, в котором, обнявшись, спят любовники из «Моники», ревущие позывные шаланд, когда по реке проплывает «Аталанта», жужжание насекомых и шелест деревьев в саду, где играют дети, в «Реке» Ренуара, ярость бури, обрушившейся на чернеющий риф, гда Клаудиа всю ночь ждет Анну, в «Приключении» Антониони, шум океана в «Рассекая волны» Ларса фон Триера, в «Когда-то были воинами» Ли Тамахори, звуки клаксонов и городской гул с крыши «Дома Якобяна» Марвана Хамеда.
Иногда фильмы разговаривают на другом языке, не на языке визуальных образов. В «Персидском ковре» Махмалбафа это язык рассказчика, взвивающийся из-за горизонта волчьим зовом влюбленного всадника и снова превращающийся в жалкий, плачущий вой старика, неисцелимо влюбленного в химеру. В «Хиросима, моя любовь» — голос Маргерит Дюрас, его прилив и отлив рассказывают о любовной сцене в самом трагическом городе мира, и именно он, этот голос, и уносит нас в иное время.