Еще минуту поразмыслив, граф осведомился, не желаю ли я получить место в "Белом Кресте"? Нет, Швейцария тут не при чем. Эта организация помогает русским христианам, раскиданным по свету. Работа предполагает разъезды, интересные связи, продвижение на видные посты.
Я отверг ее так решительно, что он выронил серебрянный коробок с пилюлями, и множество ни в чем не повинных леденчиков усеяло стол вокруг его локтя. Он их смахнул на ковер сердитым выпроваживающим жестом.
Чем же я в таком случае намереваюсь заняться?
Я отвечал, что хотел бы по-прежнему предаваться моим литературным мечтаниям и кошмарам. Большую часть года мы станем жить в Париже. Париж становился средоточием культуры и нищеты эмиграции.
И сколько я думаю зарабатывать?
Что ж, как известно Н.Н., разного рода валюты подрастеряли свою самоценность в водовороте инфляции, однако Борис Морозов, знаменитый писатель, слава которого опередила его изгнание, привел мне несколько "примеров из жизни" при нашей недавней встрече в Канницце, куда он приехал, чтобы читать о Баратынском в местном "литературном кружке". В его случае, четверостишие окупало bifstek pommes, а пара статей в "Новостях эмиграции" снабжала месячной платой за дешевую chambre garnie. Ну и еще чтения, самое малое дважды в год собиравшие немалое количество публики, - каждое могло принести сумму, равноценную, скажем, ста долларам.
Обдумав все это, мой благодетель сказал, что покамест он жив, я буду получать чек на половину названной суммы первого числа каждого месяца, и что в своем завещании он мне откажет кое-какие деньги. Он сказал, какие. Ничтожность их ошеломила меня. То было предвестие огорчительных авансов, которые мне предлагали издатели - после долгих, многообещающих пауз, заполняемых стуком карандаша.
Мы наняли квартирку в две комнаты в 16-м arrondissement'e Парижа, на рю Депрео, 23. Соединявший комнаты коридор выходил передним концом к ванной и кухоньке. Предпочитая (из принципа и по склонности) спать в одиночестве, я уступил Ирис двойную кровать, а сам ночевал на кушетке в гостиной. Стряпать и прибирать приходила консьержкина дочка. Кулинарные способности у нее были скудные, так что мы часто нарушали однообразие постных супов и вареного мяса, обедая в русском "ресторанчике". В этой квартирке нам предстояло прожить семь лет.
Благодаря предусмотрительности моего хранителя и благотворителя (185O?-1927), старомодного космополита со множеством нужных связей, я ко времени женитьбы обратился в подданного уютной иностранной державы и потому был избавлен от унижения "нансеновским паспортом" (вид на бродяжничество, в сущности говоря), как и от пошлой одержимости "документами", вызывавшей столько злого веселья в большевистских правителях, ухвативших определенное сходство между советской властью и бессовестной волокитой, как равно и близость гражданского состояния стреноженных экспатриантов политической обездвиженности красных крепостных. Я мог вывозить жену на любой из курортов мира без того, чтобы неделями дожидаться визы и получить, возможно, отказ в визе на возвращение в случайную страну нашего обитания, в данном случае - Францию, - по причине неких изъянов в наших бесценных и презренных бумагах. Ныне (в 197О-м), когда моему британскому паспорту унаследовал не менее мощный американский, я все еще сохраняю тот 22-го года снимок загадочного молодого человека, каким я был тогда, - с загадочной улыбкой в глазах, при полосатом галстуке и с вьющимися волосами. Помню весенние поездки на Мальту и в Андалузию, однако каждое лето, около 1 июля, мы приезжали в Карнаво и проводили там месяц, а то и два. Попугай помер в 25-м, мальчишка-лакей исчез в 27-м. Ивор дважды навещал нас в Париже, и полагаю, она с ним встречалась также в Лондоне, куда наезжала по крайности раз в год, чтобы провести несколько дней с "друзьями", мне не знакомыми, но по-видимости безвредными хотя бы до некоторой степени.
Мне полагалось быть намного счастливей. Я и планировал быть намного счастливей. Здоровье мое продолжало снашиваться и сквозь его обтрепанные прорехи проступали зловещие очертания. Вера в мои труды стояла неколебимо, но несмотря на трогательные намерения Ирис разделить их со мной, она так и осталась от них в стороне, и чем большего совершенства я достигал, тем более чуждыми становились они для нее. Она брала отрывочные уроки русского, постоянно прерывая их на долгие сроки, и в конце концов выработала устойчивое и вялое отвращение к этому языку. Я скоро приметил, что она оставила попытки казаться внимательной и понимающей, когда в ее присутствии разговаривали по-русски и только по-русски (продержавшись из вежливого снисхождения к ее недостатку минуту-другую на примитивном французском).
В лучшем случае это злило, в худшем - тяжко сжимало сердце, впрочем, не сказываясь на здоровьи, - ему грозило иное.