Попытки дозвониться со станции оказались бесплодными: линия оставалась занятой, а я не из тех, кто упроствует в борьбе с неисправными абстракциями пространства. Неудача отравила мне послеполуденные часы, а это мое любимое время. В начале долгой поездки я уверил себя, что самочувствие мое вполне сносно, теперь оно было ужасным. День стоял не по сезону сырой и хмурый. Пальмы уместны лишь в миражах. Бог весть почему, такси, словно в дурном сне, были неуловимы. В конце концов, я погрузился в тщедушный и душный автобус из синей жести. Всползая по петлистой дороге, где поворотов было не меньше, чем "остановок по требованию", эта колымага достигла места моего назначения за двадцать минут: примерно столько же занял бы пеший переход с побережья - легким и кратким путем, который мне в то волшебное лето предстояло заучить наизусть, камень за камнем, куст за кустом. Впрочем, каким угодно, но не волшебным глядело лето во время той мерзкой поездки! Главная причина, по которой я решился приехать сюда, состояла в надежде подлечить среди "брильянтовых брызг" (Беннет? Барбеллион?) расстройство нервов, порубежное сумасшествию. Теперь в левой доле моей головы размещался кегельбан боли. По другую сторону бессмысленное дитя таращилось над материнским плечом и поверх спинки сидения впереди. Я же сидел обок бородавчатой бабы в черном и тошнотно заплевывал склон между зеленым морем и серой скальной стеной. О ту пору, как мы наконец дотащились до деревни Карнаво (крапчатые платаны, картинные хижины, почта, церковь), все мои чувства влеклись к одному золотистому образу - к бутылке виски, которую я вез в чемодане для Ивора и которую поклялся откупорить еще до того, как она попадется ему на глаза. Водитель оставил мой вопрос без ответа, но сошедший прежде меня священник, похожий на черепашку с парой огромных ступней, ткнул, не глядя на меня, в поперечную аллею деревьев. Вилла "Ирис", сказал он, в трех минутах ходьбы. Пока я приготовлялся волочь чету моих чемоданов вдоль этой аллеи к внезапно вспыхнувшему солнечному треугольнику, на противной панели завиделся мой предположительный хозяин. Помнится, - а ведь полвека прошло! - я на миг усомнился, правильного ли сорта одежды я захватил. На нем были брюкигольф и тяжелые башмаки, носков почему-то не было; голени, оголенные на полвершка, отливали болезненной краснотой. Он направлялся - или сделал такой вид - на почту, чтобы телеграммой просить меня отсрочить мой приезд до августа, когда служба, только что найденная им в Канницце, уже не сможет служить помехою нашим развлечениям. Сверх того, он надеялся, что Себастьян, - кто бы он ни был, все же сумеет приехать к поре винограда или к триумфу лаванды. Пробормотав все это вполголоса, он отнял у меня чемодан, который поменьше - с туалетными мелочами, запасом лекарств и с почти доплетенным венком сонетов (которому предстояло отправиться в Париж, в русский эмигрантский журнал). Следом он подхватил и другой чемодан, - я поставил его, чтобы набить трубку. Столь чрезмерную приметливость по части мелочей вызвал, полагаю, упавший на них случайный свет, отброшенный вперед великим событием. Ивор нарушил молчание, чтобы прибавить, нахмурясь, что как ни приятно ему принимать меня в своем доме, но он обязан кое о чем меня предупредить, ему следовало бы рассказать об этом еще в Кембридже. Тут имеется одно прискорбное обстоятельство, способное извести меня меньше, чем за неделю. Мисс Грант, прежняя его гувернантка, женщина бессердечная, но умная, говаривала, что его малышка-сестра никогда не нарушит правила, согласно которому "детей не должно быть слышно", - да, собственно, она не сумеет и услышать о нем. Прискорбное обстоятельство в том-то и состоит, что сестра, впрочем, ему, пожалуй, лучше отложить рассказ о ее недуге до той поры, когда и мы, и чемоданы более или менее обоснуемся.
2.
"Что же за детство у тебя было, Мак-Наб?" (так упорно звал меня Ивор, по мнению коего я походил на изможденного, но миловидного молодого актера, принявшего это имя в последние годы своей жизни или по крайности славы).