Ха! Малость качает! Ужели это и вправду я, князь Вадим Блонский, перепил в 1815-м пушкинского ментора, Каверина? В золотистом свете выпитой мною кварты – всего лишь – все деревья гостиничного парка глядели араукариями. Я поздравил себя с чистотой стратагемы, впрочем не вполне сознавая, думаю ль я о записях любовных резвлечений моей третьей жены или об изъяснении собственной моей немощи через посредство этого фрукта из книги. Мало-помалу пряный и тихий воздух приводил меня в чувство: подошвы тверже ложились на гравий и песок, на глину и камень. Я вдруг обнаружил, что отправился на прогулку в сафьяновых шлепанцах и выцветшей бумажной пижаме, имея, как это ни парадоксально, паспорт в одном нагрудном кармане и ком швейцарских банкнот в другом. Жители Гандино или Гандоры, или как он там назывался, знали автора «Un regno sul mare», или «Ein K"onigreich an der See», или «Un Royaume au Bord de la Mer»[135]
в лицо, и потому приготавливать для читателя и улику и лакомство на случай, если меня все же задавит машиной, было полной бессмыслицей.Скоро меня обуяли такие веселие и беспечность, что, проходя мимо уличного кафе, что перед самой площадью, я подумал, как было бы славно подкрепить шипучую радость, еще вскипающую во мне, стопочкой чего-нибудь этакого, – но отогнал эту мысль и с безучастным видом проследовал мимо, зная, как мягко, но непреклонно ты осуждаешь и невиннейшее винопийство.
Одна из улиц, ведущих от пешеходного островка на запад, пересекала Корсо Орсини и сразу, как бы свершив изнурительный подвиг, вырождалась в мягкую, пыльную, старую дорогу с остатками травяной прорости по обеим сторонам, но без всякого тротуара.
Я мог бы сейчас сказать то, чего и побуждения высказать не упомню за многие годы: я был совершенно счастлив. На ходу я читал карточки вместе с тобой, в твоем темпе, с твоим прозрачным указательным пальцем у моего шершавого, шелушащегося виска, с моим морщинистым пальцем у твоей бирюзовой височной вены. Я ласкал фацеты карандаша, который ты нежно вращала перстами, я ощущал прижатую к моим приподнятым коленям сложенную шахматную доску, пятидесятилетнюю, подаренную Никифором Старовым (большинство благородных фигур в устланном байкой ящичке красного дерева вконец исщербились!), лежащую сейчас у тебя на расшитом ирисами подоле. Глаза мои перемещались вместе с твоими, мой карандаш вместе с твоим выражал бледным крестиком на полях недоверие солецизму, не различенному мной сквозь слезы пространства. Счастливые, светозарные, бесстыдно счастливые слезы!
Обормот-мотоциклист в совиных очках, который, как я полагал, видит меня и должен притормозить, позволив мне мирно перейти Корсо Орсини, заворотил, дабы не прикончить меня, так неуклюже, что его понесло и после позорных вихляний установило в некотором отдалении, развернув ко мне лицом. Не внимая его разъяренному реву, я продолжал степенно ступать на запад в изменившемся окружении, мною уже упомянутом. Почти проселочная старая дорога кралась между скромными виллами – каждая в собственном гнездышке из высоких цветов и широколистых деревьев. Картонный прямоугольник на одной из западных калиток сообщал по-немецки: «Комнаты», на другой стороне старая сосна несла итальянское извещение: «Продается». И тоже слева образованный домовладелец предлагал по-английски «Завтраканья». Зеленая аллея pineta[136]
оставалась пока в отдалении.Я вновь обратился мыслями к «Ардису». Я знал, что странный изъян ума, о котором ты читаешь сейчас, причинит тебе боль; я знал также, что выставленье его напоказ – это простая формальность с моей стороны, не способная помешать естественному течению нашей общей судьбы. Жест джентльмена. В сущности, я искуплял им то, о чем ты тоже еще не знаешь, о чем придется тебе рассказать и что ты, боюсь, назовешь «гнусноватеньким способом» воздаянья Луизе. Ну хорошо, – а сам-то «Ардис»? Побоку мой покоробленный разум, – «Ардис» тебе понравился или же показался гадок?