Тезка, следя за плугом через открытую дверцу, делает знак, чтобы я затормозил, спрыгивает, когда я только еще натягиваю рычаги, подходит к уже остановившемуся, но еще напряженно, как живой, дрожащему в земле плугу и в заднее стекло показывает мне: «Подними». Стягивает, обирает, высмыкивает из узлов и соединений агрегата набившийся хлам, оббивает ногой поднятые держатели лемехов и весь корпус плуга, показывает, чтобы я тряхнул. Часть мусора — остатки стерни, бодылок, корни, солому — бросает тут же, в борозду, чтобы их сразу запахать, часть — корни свинороя и пырея относит к Казачьей и, так как там их у него насобиралось уже порядочно, поджигает, чтобы не распространялась эта зараза.
Отвечает уже в кабине, понаблюдав за поведением плуга через дверцу:
«Что счастливее — не знаю. А что на нас все держится, то да. Но вот что ты, Николаевич, подсыпал угольков за пазуху строителям, так это в самый раз! Они заработали! Еще бы наломать хвоста дорожникам за дорогу в объезд, чтобы забыли о ней и думать, не портили поля, а строили мост!» — И, покраснев так, что было видно в дрожащем и ноющем полумраке кабины, прищуренно смотрит в выхватываемую светом ночь, в забираемые светом, движущиеся к нам горизонты.
И мне так хорошо, так радостно, так свободно и надежно с ним на нашей отчей земле…
И дышится легко. И видится далеко, будто с высокой горы…
…Каждый раз, как настигает меня какое невыносимое чувство, как сдавит какая боль, я срываюсь и бегу — лечу, как бабочка на свет! — на качающиеся среди ночи, разрастающиеся фары, на урчащий, звенящий чистой перекатной волной, как на Аксюткином броде Уруп, работающий тракторный рокот, к пахарю и хозяину когдатошнего нашего подворья, моему другу и учителю, и в сердце вскипают грустные и счастливые, раздвигающие тьму слезы, по мере того как среди натужно-радостных, особенных на пахоте звуков тянущего мотора, среди шелестяще-свистящего лязга и верезга гусениц, среди передаточного стрекота трансмиссии и ласкательно-режущего шума лемехов, забирающих на нужную глубину почвенный слой, разрастающе выплывают из пришпиленной звездами ночи качающиеся розы фар. Вот они вздрагивают, как бы ткнувшись во что, схваченные тормозами, и шумяще замирают с приостановившимся, как у передыхающего коня, живым железным дыханием. И вот уже вырастает и прорисовывается черный силуэт горячего, надежно держащего землю трактора. Я забираюсь по гусенице. Тезка привычно подвигается. И вот: впереди — звезды, по сторонам — звезды. Качающиеся, ныряющие, дрожащие. Это пашут земляки. Позади — стожары огней Отрадной, Удобной, Надежной, Спокойной, Бесстрашной, Бесскорбной, Передовой.
«Да! Прекрасно жить на Земле!»
Пахарь улыбается в дрожащем, растворенном полумраке кабины, блестя прищуренными в даль глазами, оглядывается, не беспокоясь, как я пашу, а по привычной необходимости глянуть. Я говорю — неожиданно для себя: «Не знаю, какой из меня получится писака, а вот пахарь пропадает — это я чувствую!»
Тезка улыбается. Улыбается понимающе. Потом суровеет. Медленно, заметно — из улыбки выходит не тотчас, а как бы трудно снимая ее с себя. Оглядывается, уже озабоченный; ревниво становится на крыло; ревниво очищает на ходу со станины плуга нацеплявшийся мусор длинной палкой, которая прикреплена у него для этой цели на затылке кабины. Садится; с защипленными, дрожащими в глубине глаз блестками смотрит в выхвачиваемое светом пространство, еще более суровея; говорит коротко, с требовательной надеждой, раздумчиво вздыхая и прикасаясь дружески к моему плечу своим: «Мост нужен! — И весь его вид как бы говорит: «С этим мы и сами управимся, а вот мост…» Но стесняясь обидеть меня, он повторяет с какой-то удивительной, свойственной только хлеборобу, теплой, красивой и нежной любовью: — Мост нужен, Николаевич!»
Я думаю: «Мост нужен нам всем».
Рассказы
Русская печка
Наша печка навсегда в моей памяти: закопченный камин, печурка с узелками, кресалом и различным тряпьем; занавесочка из цветастого ситца; заставленная сковородками загнетка; подгоревшие снизу, гладко вытертые руками матери рогачи и чаплейки; лежанка, застланная дерюжками и рваными фуфайками, пахнувшими отцовским потом…
Мы, детвора, спали на печи, а зимой, вечерами, отогревалась на ней и мать. Я читал при свете курушки, сделанной из гильзы снаряда, отцовские письма с фронта.
Печь была нашей радостью.
По утрам, когда уже разгорались дрова, мы любили смотреть на замысловато сложенные поленья, на пламя, завихрявшееся над чугунами. Дрова стреляли искрами. По стенам бегали отсветы пламени…
А сколько было мороки с этой печью зимой! Она пожирала дрова, как ненасытное чудовище, с наших плеч слазило по десять шкур: дрова из лесу мы носили на себе, а лес находился в нескольких километрах от станицы.