— Да нет, — обиделся я, — с этим я не согласен. Она теперь хоть рядом. Хоть забежишь когда. Или она придет. А то за триста километров: что с ней? Жива ли? Есть ли у нее хоть хлеб?..
— Тут ты, пожалуй, прав, Ваня. («О! Ваня!» — отметил я!) — Она сдавленно, с обидой на свою судьбу и с завистью к моей матери повздыхала; потом, вытерев глаза, посмотрела на меня с желанной, с родственной теплотой, как когда-то, в ушедшем времени, и по-хорошему, по-дорогому радовалась за нашу мать из своей обидной заброшенности: — Хоть когда глазком глянет, и то сердцу легче. Тут ты прав, Ванюшка.
— Конечно, прав. Она хоть на глазах. Если и не придешь, то передадут, как заболеет или что.
— Ой, вы хоть проведуйте ее, хлопцы. Проведуйте и не обижайте. Ой, не обижайте, хлопцы, матерей, не обижайте!
— Мы там у нее дом строим. Уже почти сделали, — похвастал я. — Для Вали.
— Да мать писала. Ты все же молодец. И проведуешь, и помогаешь.
— Да уж куда: молодец! — Мне было ужасно за себя: тоже не очень-то и проведую и не очень помогаю.
— Да нет; ты еще не потерялся. Ты и меня не забываешь. Всегда зайдешь. А Валя у тебя?
— Пока у меня.
— И муж приехал?
— Да приехал. Дал слово, что не будет пить.
— Ох, знаю, какое у них слово, у этих пьяниц. Хлебнешь ты с ними.
— Уже хлебнул. Как приехал, так дети перестали слушаться. Племяш по-за школой ходит. Курят, воруют. У меня сердце барахлить стало.
— Ох, разве ж я не понимаю? Я все это пережила. Я как нагляделась — не приведи и врагу! Я вот боюсь: как бы они там мамку не угробили, как отделятся от тебя.
— Я и сам боюсь. Уже руки протягивает. Лезет с кулаками.
— Вот. Ты хоть наведуйся. А лечить не пробовали? — спросила она через время.
— Говорит: вы больные, вы и лечитесь.
— Вот такой и наш. Бедная Валя. Мне ее так жалко. — Она подняла подол, начала вытирать глаза и качать головой. — А мать… Вы хоть имейте бога: не оставляйте ее. Она столько, бедняжка, пережила, что не приведи никому.
— Знаю, тетя Маня.
— Ой, проведуйте матерей, хлопцы. И не обижайте, не обижайте матерей, хлопцы. Сегодня мы есть, а завтра нас нет, и нигде не купите ни за какие деньги, сколько вы их ни имейте. — И в ее голосе особенно ярко проглянула заглушенная, живая ее обида и теперь особенно засверкала выстраданная, обдававшая холодом и укором, грустная ее ирония: — И нигде не найдете ни с каким вашим образованием, ни с какими вашими машинами. — Она покачала головой, вытерла нос подолом, смотрела перед собой невидящим, обращенным в ее прошедшую жизнь взглядом. — А я молю бога только об одном: чтоб дал по-людски умереть — не в стардоме. — Кривясь в морщинах, она стряхнула слезы качком головы и, сжимая веки, быстро начала толочь картошку в чугунке обтершейся, еще той, качалкой. — Ой, дети, дети! Потеряли вы корни добра! Грех вам непростительный! Когда вы только образумитесь в этой погоне за тряпками да за машинами?.. Ложите на кучу, Терентьевич, — сказала она небольшенькому выгоревшему мужичишке в мокрой серой и тоже выгоревшей рубашке и мокрых рваных парусиновых чувяках, который втягивал во двор мокрую — видно, только с Урупа — дерезину. — Спасибо, Терентьевич. Идите с нами картошку есть. Я нонче припозднилась. Спину ломит — страсть, должно, на непогоду. Еле раскачалась.
Мужичонка бросил ветку на кучу за плиту, спросил с ярким, горевшим во всем облупленном его лице интересом:
— Не сын?
— Не-э, — пропела тетя Маня, заталкивая уже зажарку, — племянник. Сводной сестры сын.
Мужичонка сразу потерял ко мне интерес. Не ответил на ее благодарность и приглашение, глядел в голубую полынь, моргая от напряженного внимания:
— А писем так и нет?
— Не-э, — пропела тетя Маня, — уже забыла, когда и получала. На свою почту уже квартирантов пустила.
— Да вот я и смотрю: птенцы уже вывелись в ящике! Хы!
Я только теперь разглядел в серой полыни ящик, к которому, с разгорающимся интересом, пробивал дорогу, топча кусты сначала правой ногой, потешный мужичишко, произносивший одно и то же: «Хы!»
— Воробьи оккупировали ящик, — с неизменной иронией говорила тетя Маня, — видят же, без дела стоит. Я не только платы не беру с них, а и подкармливаю. А они вже племя пустили. Вон, желторотые выглядуют. А мамка вон с червяком на тутовник села. Пускай кормит, Терентьевич. Хоть какая живность да будет. Идите лучше, с нами позавтракаете.
Терентьевич постоял, хыкая на разные лады на раскрывавшиеся из отверстия ящика для писем большие желтые рты; потом подступил к крылечку, источенному шашелем и изрезанному ножичками, в углу которого стояло накрытое дощечкой ведро, поднял дощечку и опять накрыл, хыкнув уже по-другому.
— Воды ще богато. Не беспокойтесь, Терентьевич. Идите, посидите с нами. Картошка уже готова.
Мужичонка не ответил и не глянул, когда проходил мимо. Пошел через улицу в устеленный сохнувшим сеном двор, огороженный новым турлучным забором, на который я тоже обратил внимание только теперь: «О! Загородился!»
— Кто это?