— Пятнадцать лет на Мраве и в эту вот сторону от Мрава, направо от Атерка, на горе Бали, я пас колхозный скот. Там деревень много было. По обоим берегам реки Тырхе, с ореховыми деревьями, гумнами, колодцами, с армянскими кладбищами, заброшенными в тёмных чащах, с разрушенными церквами, а на развалинах домов растут деревья высотой аж до неба. Дед мой назубок знал названия всех здешних деревень, перечислял без запинки: Шукаван, Срашен, Караундж, Хоторашен, Астхаблур, Акан, Масис, Мтнадзор. Там, где был Мтнадзор, бьёт бурный ключ, вода в нём бессмертная. Названия прочих деревень позабылись, они сплошь в руинах. Кто их разрушил? Неизвестно. Случилось это, может статься, во времена Чингисхана, может, при Ленк Тимуре, Тохтамыше или шахе Аббасе и Надир-шахе. Эти двое разрушили все карабахские селения от наших гор до Аракса и Куры, жителей их угнали в Персию. Когда шестидесятитысячное войско Аббаса-Мирзы вторглось в Карабах, дед мой и его братья воевали с ним в ополчении. Мне было столько, сколько тебе, даже поменьше, и он, старый, дряхлый, рассказывал, что да как. На той войне, говорит, нам русские помогли, казаки.
Мой взгляд блуждал в тумане, словно б отыскивал места, где некогда стояли армянские сёла.
— Видишь тот дом? — Айрик протянул руку, показал на далёкий холм. — Это дом Балабека. Он попал в плен, летом сорок девятого за день из нашего села увели человек десять, которые были в немецком плену. Антихристы, да и только! Говорят, на войне шесть миллионов наших очутились в плену, это не считая мирных жителей, что под немцами остались. Всё по вине Сталина. И ведь не его, Сталина, за это преступление повесили, он сам казнил и ссылал невинных людей. Семью Балабека — его стариков-родителей и младшего брата Мамвела — арестовали. Сестра его Виктория учительствовала в одном из соседних сёл, то ли в Шахмасуре, то ли в Цмакаохе, то ли в Гарнакаре, уж и не помню, вечером вернулась домой и увидела, что дом-то пустой, дверь закрыта, куры у двери сбились в кучу. Почти тридцать лет минуло, а голос её доныне в моих ушах. Как она кричала, как убивалась, а тут ещё буйволица пришла с пастбища недоенная, мычит, да так, что горы и ущелья трясутся. Волосы у людей дыбом вставали, сердце на части разрывалось. Так вот мы и жили… Жизнь, она похуже смерти бывает.
Айрик замолчал, повернул лошадь, и мы продолжили наш путь.
Путешествие было сказочное. Мы прошли Кыгхнахач, откуда открывалась дивная панорама на долину Хачена. Река Хачен не тонула в тумане, как Тартар, она сияла, сверкала на солнце, как серебряный поясок. На том берегу извилистой этой реки, выше деревни Колатак и монастыря Сурб Акоб, возвышался величественный Качахакаберд. В окутанной дымкой влажной дали разразилась гроза, дрожали и громыхали земля и небо. Время от времени молнии разрывали небо зигзагами трещин и на мгновенье освещали всё окрест медными отблесками.
От Кыгхнахача мы свернули вправо и дальше неизменно придерживались правой стороны разбитой каменистой дороги, то оказываясь в тёмном, сумеречном прохладном урочище, то выходя на простор, где вверх по косогору, подымаясь лёгкой волной, медленно колыхалась краснокрылая цветущая метёлка.
На мгновенье снова показался Качахакаберд, а за ним семицветной влажной акварелью от одного края небосвода до другого протянула дугу блестящая радуга, соединив друг с другом горы и ущелья.
— Уже близко, рукой подать, — сказал Айрик, когда мы, обойдя маленькое озерко, которое было в ту минуту спокойным и отражало прибрежные деревья, висевшие в прозрачной воде вниз головой, вышли к просторному полю с грушевыми, яблоневыми и тутовыми деревьями, с разбросанными тут и там небольшими, выцветшими от дождей стогами и волшебным запахом скошенной травы. Вокруг звенела тишина, всё было залито трепещущим туманным солнцем. Окунувшееся в него грушевое дерево с пылающими красными листьями стремилось ввысь. Прелестный зяблик с оперением, сверкавшим оттенками всех красок от синего до золотистого, должно быть, испугался тяжёлых лошадиных шагов и с вскриками перелетал с дерева на дерево.
— Вот она, наша родина, — грустно сказал Айрик.