— А тогда и придётся Псков брать по всем правилам военного искусства.
— Не приведи Господь! — Две Мишени перекрестился.
— Да уж, «не приведи»… как вспомню Маньчжурию, там же любую фанзу китайскую, где япошки пулемет поставили, приходилось до основания артиллерией сносить, чтобы вперёд продвинуться…
— В крайнем случае поезда придётся бросить и пешим порядком уходить.
— Господь с тобой, Константин Сергеевич! Какое ж «бросить»! У нас ведь немалая часть сокровищ Госбанка в императорском поезде! Всё, что успели спасти!
— Да знаю, знаю, Семен Ильич. Просто рассматриваю все варианты.
— Вариант один, — отрубил Яковлев. — Собирать весь подвижной состав, какой только сможем. Вывозить огнеприпасы, фураж, провиант. Чтобы поездов в нашей команде стало бы не семь, как сейчас, а двадцать семь. Или тридцать семь. Железнодорожная армия!.. Тогда и города сможем брать и даже разобранные рельсы нас не остановят!
— Смело, Семен Ильич.
— Не вы ли, Константин Сергеевич, нам всем твердили о необходимости захвата и удержания инициативы?
— Если в каждом городе к нам будет присоединяться хотя бы по роте…
— Будет, непременно, — убеждённо бросил Яковлев. — Дурман мятежа пройдет. Вспомните пятый год, Константин Сергеевич, московский бунт. И тут справимся. Я вообще полагаю, что дальше Москвы отступать нам не придется. Первопрестольная не подведёт, она останется верна присяге!..
— В пятом-то не слишком осталась…
— Так то ж кучка смутьянов была, — отмахнулся Яковлев. — Двух батальонов на них на всех и хватило.
— Кучка-то она кучка…
— Да и изменилась Москва-то с тех пор! — Семен Ильич словно старался убедить не только Аристова, но и себя самого. — Тогда… оно и впрямь… заводчики иные от жадности голову потеряли, парижских роскошеств возжелав… А теперь-то!.. Рабочие законы, фабричные инспекции…
Две Мишени не стал спорить. Не время сейчас — лучше и впрямь поспать хоть немного. Псков брать придётся, он уже не сомневался. И хорошо, если это окажутся только немцы, а не всё поднявшееся население города.
«Всё не поднимется», думал он, устраиваясь на жёсткой полке, уступленной ему Яковлевым и накрываясь шинелью. «Достаточно будет относительно небольшой части, убеждённой и вооружённой.
Никто не хотел. И «ну никто же не мог подумать…»
А надо думать. Надо сразу же думать о самом плохом, что может случиться. Что в людях взыграет наихудшее, что враг рода человеческого поистине соблазнит малых сих. И, увы, надеть ему на шею жернов и утопить окажется, увы, невозможно.
…Всё начиналось донельзя банально, как в массе иных романов: Федор Солонов открыл глаза. Правда, это потребовало от него таких усилий, словно к кажому веку привешен был многопудовый груз (какой вообще-то поднять и вовсе невозможно).
Болело всё, вне внутренности. Узкая койка — даже не койка, а какая-то полка, как в плацкартном вагоне — плавно покачивалась. Что-то настойчиво и ритмично стучало и только теперь Федор вспомнил, где он и что с ним.
Варшавский вокзал. Они вели бой, и они прорвались, а потом его ударило. Уже в тамбуре, на волосок от победы. И ударило сильно, раз очнулся в санитарном поезде.
Они куда-то едут. Покачивается вагон, вместе с ним и совсем тусклая ночная лампочка. Федя лежит на нижней полке, рядом широкий проход и у противоположной стены — другой раненый.
Совсем рядом кто-то шевельнулся — над Федором склонялась совсем молоденькая девушка в косынке сестры милосердия. Стой, я же её видел — да-да, видел, когда ненадолго вернулось сознание, перед тем как вновь погаснуть!..
Девушка устало улыбалась. Под глазами залегали тёмные тени.
— Как вы себя чувствуете, милый кадет?
«Милый» было обычным обращением сестёр — не зря же они прозывались сёстрами милосердия.
Где же он видел это лицо, не писаной красавицы, но и впрямь какое-то тонкое, воздушное, на самом деле иконописное?..
— С-спасибо, с-сестра… Чувствую хорошо…
— Подать вам что-нибудь? — участливо спросила она. — Воды?
Федор с трудом кивнул.
— Немного, — строго сказала она, осторожно подсовывал тёплую ладошку под стриженый федоров затылок. — Так Иван Христофорович велели.
Простая вода показалась Федору напитком богов. Холодная освежающая волна прокатилась вниз по телу и, кажется, даже болеть стало меньше.
— Где… я?
— Вы в санитарном поезде её величества императрицы Марии Федоровны, — сестра подпустила в голос чуть-чуть строгости. — Мы все едем на юг. Куда — не знаю, милый кадет. Вас ранило, когда бой уже почти кончился.
— Но… мы же…
— Тсс, тише, тише, ради Бога! — испугалась девушка. — Иван Христофорович услышат, заругаются. Да, мы победили. Вырвались из города. Собрали всех, кого могли. Вот… и наш поезд тоже.
— А… вы…
— Татьяна. Просто Татьяна.
— Спасибо вам, мадемуазель Татьяна…
— Ах, бросьте, Федор Алексеевич. Я… слышала, как вы с друзьями спасали… государя.
И глядела с этой странной, удивительной русской теплотой в глазах, что только у нас и встретишь в женском взоре.
— Да что вы, мадемуазель… мы ничего и не сделали…