Можно сколько угодно заклинать, можно без конца разглагольствовать о сообществе живых, можно наговорить о нем много чего правильного и не меньше — неправильного; насчет того, что окажется неправильным, потом можно объяснить — дескать, это поэзия, ничего на самом деле не объяснив, по неумению или нежеланию. И получается, что, в силу своей природы, люди, как и все живое, принадлежат Жизни, неотъемлемы от нее, даже если их поступки неприемлемы. Однако людей уже нельзя считать неотъемлемой частью Жизни, с тех пор как мы узнали, на что они способны. Они уже совершили то, на что способны, и в любой момент могут снова все это совершить. От этого впору пасть духом. Мне кажется, от этого и пала духом поэтесса, в память которой учреждена присужденная мне премия. Вот если бы люди были животными, — как было бы прекрасно, ведь тогда бы они, пусть изредка, заслуживали любви, или я ошибаюсь? Нет, конечно, между нами и животными есть разница, и мы не прочь побаловать себя осознанием этой разницы, так же как изысканной выпивкой или вкусной едой. Или театром. А в театре мы садимся в последний ряд, не дожидаясь, пока нам укажут наши места, — в первых рядах мы мешаем другим, вот мы и забираемся подальше и, засев там, начинаем изводить публику, но не слишком, не то нас выведут. На чистую воду. Мы делаем вид, будто мы — дух, который, безусловно, ничего не может натворить, дух — это мысль, и только. Дух — наша мысль, что он — это мы. Чем не мысль! По нашей мысли, дух — это… не знаю что. По мысли Эльзы Ласкер-Шюлер, пьеса была написана ею в память любимого отца, и написана о том, как однажды он, в то время еще ребенок, и вся большая семья, и пришедшие к ним знакомые — католический епископ и капеллан — собрались на Седер, трапезу в первый вечер великого праздника Песах, и все вместе праздновали. Вот о чем она написала свою пьесу. Ничего не сложилось, хотя ей очень хотелось, чтобы сложилось. Не сложилось, хотя она слагала легенды о себе и родных и сочиняла ложь во спасение лишь с одной целью — чтобы хоть на бумаге сложилось. Вот кто-то, робко тронув другого человека за плечо, напоминает ему о бытии, без которого человека — чем бы тот ни занимался — нет. Но все шансы, какие разум дал человеку, чтобы он успел, — пусть в последнюю минуту — вскочить в свой поезд, давно упущены, и поезд давно ушел. Нет, владыка разум не искупил свои грехи, как полагалось бы доброму христианину, да и не было у него такой потребности, он как субъект покаяния просто-напросто сделал то, что хотел; конечно, это было совсем не просто, а все — таки сделал, причем именно потому, что он, разум, всегда при всем присутствовал, но никогда, до последней минуты, не протестовал, а потом и отбыл навсегда. Он еще оставался с нами, но на самом деле уже покинул нас. И я ничего не могу об этом сказать, потому что я тоже ничего тут не понимаю. И оправдаться мне нечем, тогда как у Эльзы Ласкер-Шюлер были все основания также ничего не понимать. Как бы хотелось ей, чтобы вечно длилась мирная трапеза, которая, при желании, могла бы одновременно стать и христианской пасхальной вечерей, но только без предательства и без причащения, ибо единственная цель причащения — в буквальном смысле вкушать Бога, его плоть и кровь. Но не потому, что «человек есть человек», как говорит Брехт, поэтесса предположила, что все люди готовы радостно объединиться, — а потому, что человек есть не-знаю-что — такое. Нет, я не хочу сказать, что человек — это не человек… Человек, будучи тем, что он есть, — не знаю, что это такое, и Эльза Ласкер-Шюлер тоже не знала, — итак, будучи не знаю чем, человек не способен сберечь в себе человеческое. И яснее ясного, что он не оберегает других, поскольку и самого-то себя уберечь не способен — свою сущность, свое предназначение, то, чем он является и чему я не нахожу названия. И не важно, об одном человеке идет речь или о многих, слишком многих (в этом случае они могут быть крайне опасны!), к тому же человек воспользовался своим правом мыслить о себе и представлять себя кем-то, хотя мыслить он именно потому способен, что является существом довольно-таки уникальным (а уж то,