Казалось, он изрядно расстроился, что я не поделился с ним своим секретом раньше. Честно говоря, теперь я и сам недоумевал, почему мне ни разу не явилось на ум сделать это.
— Надо было рассказать, — признал я. — Сейчас я понимаю. Я потерял все: стипендию, репутацию и — самое главное — будущее. Все по милости Даунта. Я хотел поквитаться с ним, но в свое время и своим способом. Но потом возникло одно обстоятельство, другое, третье — и мне так и не представилось удобного случая. А когда ты приобретаешь привычку к секретности, становится все труднее и труднее довериться другому человеку — даже лучшему другу.
— Но какого черта он столь усиленно пытается разыскать тебя теперь? — спросил Легрис, несколько успокоенный моими словами. — Разве только хочет загладить вину…
Я глухо хохотнул.
— Маленький обед
— В таком случае давай расплатимся и выдвинемся к «Олбани», — предложил Легрис. — Там удобно усядемся, задрав ноги, и ты сможешь говорить хоть до рассвета, коли пожелаешь.
Немногим позже, устроившись у горящего камина в уютной гостиной Легриса, я продолжил повествование.
В Сэндчерч я возвращался в сопровождении Тома Грексби, приехавшего в Итон сразу по получении моего письма. Я встретился с ним в гостинице «Кристофер», но, прежде чем успел промолвить хоть слово, он отвел меня в сторону и сообщил печальную новость: моя матушка тяжело заболела, и надежды на выздоровление нет.
За одним потрясением следовало другое, Пелион громоздился на Оссу.[68] Потерять столь многое — и за столь малое время! Я не плакал, не мог плакать. Я просто молча смотрел в пустоту — у меня было такое ощущение, будто я вдруг очутился в чужом пустынном краю, где нет ни одного знакомого ориентира. Старый Том за руку вывел меня за дверь, и мы медленно зашагали по Хай-стрит к мосту Барнс-Пул-Бридж.
В своем письме к нему я не упомянул об обстоятельствах, заставивших меня покинуть Итон, но, когда мы достигли моста, пройдя почти весь путь от гостиницы в молчании, я наконец изложил дело, хотя и не стал говорить, что мне известно имя человека, предавшего меня.
— Мой милый мальчик! — вскричал старик. — С этим нельзя мириться! Ты невиновен. Нет, нет, такое решительно недопустимо!
— Но я не могу доказать свою невиновность, — сказал я, все еще пребывая в оглушенном состоянии. — А обстоятельства и показания свидетелей доказывают мою вину. Нет, Том. Я должен смириться — и прошу вас сделать то же самое.
В конечном счете он скрепя сердце согласился не предпринимать никаких попыток заступиться за меня, и мы направились обратно в гостиницу, чтобы подготовиться к отъезду в Сэндчерч. К моему облегчению, Легрис тогда был на реке, а потому я смог забрать свои вещи из пансиона, избежав необходимости лгать насчет того, почему я столь внезапно уезжаю и почему больше не вернусь в колледж. Когда мы благополучно погрузили весь багаж, Том уселся рядом со мной, и наемная карета покатила к Барнс-Пул-Бридж, навсегда увозя меня из Итона.
Вечером мы прибыли в маленький домик на утесе, где нас встретил деревенский врач.
— Боюсь, вы опоздали, Эдвард, — печально произнес доктор Пенни. — Ваша матушка скончалась.
Я неподвижно стоял в прихожей, глядя оцепенелым взором на знакомые вещи — медные часы у двери, мерно отсчитывающие секунды; силуэтный портрет моего деда, мистера Джона Мора из Черч-Лэнгтона; высокую цилиндрическую вазу, украшенную драконами и хризантемами, где матушка держала зонтики от дождя и от солнца, — и вдыхая приятный запах восковой мастики (матушка была помешана на чистоте). За распахнутой дверью гостиной я видел письменный стол, заваленный бумагами. Шторы там были задвинуты, хотя солнце еще светило вовсю. На стопке книг стоял оловянный подсвечник с огарком свечи, безмолвный свидетель последних полночных часов тяжкой работы.
Я поднялся по лестнице, подавленный незримым присутствием смерти, и отворил дверь матушкиной спальни.
Ее последний роман, «Петрус», недавно вышел из печати, и она уже принялась писать следующее сочинение для мистера Колберна — несколько первых страниц, выпавших у нее из руки, все еще валялись на полу у кровати. Годы непрестанного беспрерывного непосильного труда наконец взяли свое, и я нашел известное утешение в мысли, что она обрела вечный покой и отдохновение. Некогда красивое сердцевидное лицо матушки теперь стало морщинистым и исхудалым, а волосы, которыми она так гордилась в молодости, поредели и поседели, хотя ей было всего сорок лет. Истончились до прозрачности и бледные пальцы, все еще запачканные чернилами, что она обильно расходовала на выполнение своих обязательств перед издателем. Я запечатлел прощальный поцелуй на холодном лбу усопшей, а потом просидел возле нее до самого утра, окутанный удушливой тишиной смерти и отчаяния.