Так Александр Мелихов в своей статье “Голиафы против Давидов” (20) сначала справедливо подмечая, что “все национальные культуры стремятся не к равенству, а к первенству и что нетерпимость в мир несут не сильные, а слабые”, которые “ищут реванша за своё реальное или воображаемое унижение”, тут же обвиняет в этом “мировое общественное мнение, которое в значительной мере либерально”. Обвиняет за то, что “для него-то - вопреки либеральному же принципу: “закон один для всех” - считается справедливым поддерживать национализм сильных, закрывать глаза, когда слабые нации нарушают права человека в борьбе против сильных”.
Вот только причём же здесь либерализм, если сам автор считает, что в соблюдении принципов либерализма и заключается выход из этой ситуации. Другое дела, что демократический характер государства отнюдь не означает, что в нём пунктуально соблюдаются все основные принципы либерализма. И вместо того, чтобы призывать демократические государства соблюдать принципы либерализма Мелихов провозглашает: “Сильные должны удерживать слабых от разнузданности, а потому они должны становиться всё сильнее”, ибо “если же имперская элита окажется неспособной укротить кнутом или пряником неизбежные амбиции отдельных народов, она открывает путь конфликтам всех со всеми”. Прекрасный повод для развёртывания гонки вооружений. Другое дело, когда он разумно утверждает, что “использовать в собственных целях национальный реваншизм так же трудно, как извлечь выгоду из атомной войны, - национальные пассионарии могут работать только на себя”, и потому “если каждый Голиаф станет держать в узде своих героев и не подзуживать чужих, мир получит шанс на новую передышку”.
Наконец, о бытовом национализме русского населения России, причины которого достаточно чётко раскрывает Олег Цыганков (24): “Даже когда человек или его позиция, либо группа людей являются сильными настолько, что не боятся никакой внешне угрозы, остаётся угроза внутренняя, которой избежать невозможно: она заключается в неизбежности деабсолютизации собственной точки зрения, в “утрате твёрдой почвы под ногами” вследствие признания права легитимности “другого”.
Действительно, пока маргинальная часть русского населения в Советском Союзе чувствовала себя выше других национальностей, что подкреплялось как на официальном уровне (имперский характер учебников истории), так и на уровне бытовой психологии (плохое знание русского языка расценивалось как признак скудоумия нацменов), а также стремлением приезжих к русифицированию - всё было спокойно, но времена изменились и маргиналы почувствовали страх, а отсюда и ненависть.
Определённую роль в активизации национализма в новой России сыграло и возрождение, казалось бы, уже основательно забытой идеи народности, своеобразной богоизбранности русского народа, способного не только находить свой собственный путь развития, но и давать пример остальным народам. При этом речь идёт не столько о культуре и духовности интеллектуальной элиты Российского общества, сколько о духовности дореволюционного крестьянства, составлявшего почти 90% всего Российского народа, поскольку именно её предлагают считать верхом совершенства и моральным примером для всего разумного человечества новоявленные российские славянофилы. Даже такой интеллектуал и эстет, как режиссёр Н.С. Михалков утверждает, что “мы только начинаем понимать сакральный смысл русской провинции. Чем дальше от столицы расположена территория, тем чище и светлее, тем большую надежду она рождает”.
Но в принципе поэтизация “человека почвы” - это далеко не чисто Российское изобретение. Она началась ещё с Жан Жака Руссо, убеждённого, что все современные ему люди деградировали по сравнению с “дикарём” - человеком естественным (24), и продолжается по настоящее время. Хотя ярче всего эта поэтизация отразилась в типологии человека О. Шпенглера (25). В ней он выделяет “человека культуры”, живущего на земле, имеющего отчизну, уважающего традиции церкви и благоговеющего перед преданиями и старшинством, и “человека цивилизации” - паразита, оторвавшегося от земли, у которого ценности исконного уклада жизни заменились на деньги и научную иррелигиозность.
Важно отметить, что никаких серьёзных доказательств своей точки зрения ни Руссо, ни Шпенглер практически не приводят, поскольку “человека почвы” они, в основном, видели лишь из окон своих карет. Поэтому можно согласиться со словами Александра Мелихова (7): “Человека отличает от животного способность и склонность относится к плодам своей фантазии серьёзнее, чем к реальности, особенно к плодам коллективной наследуемой фантазии. Иначе говоря, к тому, что более пышно именуется словом культура”.