О, приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше! – Благодарю, от души благодарю вас.
Авось либо удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня... Самое невыносимое в моем теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, все думаю и думаю о ней, и все-таки не могу уловить ее... Простое сумасшествие было бы отраднее...
Но... писать об этом я все-таки не могу, не хочу, – как высказать эдакий ужас!.. Страшно, невыносимо тяжело.
Весь ваш Ф. Тютчев.
Горе Ф.И. Тютчева, по выражению В.В. Кожинова, было «бездонным» (Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 409). Вот как описала своего отца после смерти Е.А. Денисьевой (Лели) его старшая дочь Анна: «Папа только что провел у меня три дня – и в каком состоянии – сердце растапливается от жалости... Он постарел лет на пятнадцать, его бедное тело превратилось в скелет... Очень тяжело видеть, как папа проливает слезы и рыдает на глазах у всех» (там же. С. 408).
Ф.И. Тютчев был сдержанным человеком, но он переживал свое горе так глубоко, что был не в состоянии сдерживать слезы о Леле даже на людях. И.С. Тургенев вспоминал, как поэт «болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшею от падавших на нее слез» (там же. С. 408–409).
Горе Ф.И. Тютчева удесетеряло чувство вины перед любимым человеком. А.И. Георгиевский вспоминал, как поэт «жестоко укорял себя в том, что, в сущности, он все-таки сгубил ее и никак не мог сделать счастливой в том фальшивом положении, в какое он ее поставил. Сознание своей вины несомненно удесятеряло его горе и нередко выражалось в таких резких и преувеличенных себе укорах, что я чувствовал долг и потребность принимать на себя его защиту против него самого» (там же. С. 410).
В.В. Кожинов вписал отношения между Ф.И. Тютчевым и Е.А. Денисьевой в особый жанр – бытийственной трагедии. Он писал: «Тютчев прямо и открыто говорил, что он сгубил свою Лелю, что это “должно было неизбежно случиться”. Но в мире, где это совершилось для него, его вина была подлинно трагической виной, которая реальна не в рамках бытовой мелодрамы (а к ней нередко и сводят любовь поэта), но в русле бытийственной трагедии. Именно в такой трагедии он был участником и виновником, и ее дух сквозил для него в самых частных и самых прозаических подробностях быта» (с. 410).
Ф.И. Тютчев не находил имени для обозначения того горестного состояния, от которого он не оправился до конца жизни. Но преобладала вина. Он корил себя, в частности, за то, что отказался выполнить просьбу Лели – посвятить ей сборник стихов. Он писал А.И. Георгиевскому: «За этим последовала одна из тех сцен, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас – ее до Волкова поля, а меня – до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке... Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так, как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы, – и так подло на все ее вопли и стоны отвечал ей этою глупой фразой: «Ты хочешь невозможного...» (с. 409).
О, как убийственно мы любим!
Словами горю не поможешь? Да, не вернешь. Но помогает единение с теми, кто испытывал горе с такою же силой, какая выпала и на твою долю. Вытравливать воспоминания о самом дорогом для тебя человеке – все равно, что отречься от него, все равно, что не усвоить такой урок Ф.И. Тютчева:
Одно нам остается – бороться с бессмысленностью и жалеть друг друга. Вот как это делал Н.А. Заболоцкий: