Телеграф уже давно не был новостью в Сибири, однако здесь, на умирающей почтовой станции, Петр Григорьевич отметил, что сущность всякого великого изобретения состоит отнюдь не в том, чтобы враз изменить сложившиеся обычаи, а в том, чтобы оснастить старые обычаи новыми возможностями.
Голубев отправился было искать обывательских, но задержался возле кузницы: уж больно ловко работал кузнец, могучий, огромный, заросший.
— Он похож на Бакунина, ты не находишь? — спросил Голубев.
— По-моему, он похож сам на себя. И я его где-то видел… Ступай ищи лошадей…
Подошел молодой человек университетского виду лет двадцати с небольшим, худощавое румяное лицо — в неогустевшей бороденке. Была на нем хорошая енотовая шуба нараспашку и собачьи унты. Можно было принять его за приказчика небедной фирмы (сибирские купцы любили именовать свои торговые дома сим солидным нерусским наименованием), а возможно, и за купеческого сына. Но Петр Григорьевич по неведомой, необъяснимой причине, по опытному чутью определил иное: ссыльный. И — должно быть, следует на собственный кошт. Не под родительский ли присмотр, с дозволения начальства?
Вдруг Голубев бросился к юноше, как к старому знакомцу.
— Петр! Это же Карасев!
Юноша оказался сдержаннее Голубева.
— Дядя Сеня, — спокойно и улыбчиво сказал он, — сколько лет, сколько зим?
«Ах, вот оно что! — подумал Петр Григорьевич. — Дядя Сеня — старая кличка Голубева».
Юноша завернул небольшого Голубева рыжими полами шубы:
— А я думал, что еще застану тебя… Совсем?
— Под надзор, — сказал Голубев, освобождаясь от объятий, — в Смоленск…
— А кто этот старик?
— Как?! Это — Заичневский…
— А… Якобинец… — насмешливо сказал юноша. Петр Григорьевич слышал разговор, делая вид, что не слышит, что занят наблюдениями за кузнецом (левая пристяжная сбросила все-таки подкову). Должно быть, юноша — марксид. Они, молодые марксиды, особенно въедливо произносят слово якобинец. Они трактуют все на свете, исходя из единых экономических законов, которые ясны им, как простая формула пифагоровой теоремы. Впрочем, они не признают и теорем. Они владеют аксиомами, объясняющими все на свете ясно, четко и неопровержимо. Петр Григорьевич слушал, думал.
Да, именно он, Петр Заичневский, тридцать три года назад объявил программу республики Русской в своей прокламации «Молодая Россия». Все шарахнулись от его листовки. Его осудил Чернышевский. Снисходительно побранил Герцен. Сам бесстрашный Бакунин испугался смельчаков «Молодой России». И как знать — не прокламация ли Петра Заичневского с товарищами наметила пути будущим комитетам и партиям, провозгласив цель политического движения — социальную республику Россию…
Старик… Кто этот старик, наблюдающий работу кузнеца? Это якобинец Петр Заичневский. Он, якобинец Петр Заичневский, смотрит, как кузнец в старой пупковой телогрейке, в кожаном фартуке, изогнув лошадиную ногу, примеривает полуфунтовую дорожную подкову, утешительно приговаривает, очищая копыто косым ножом:
— Балуй… Балуй, дура…
И всаживает в копыто гвоздь с одного удара. Плоские подковные гвозди торчат у него в петлях на шлее фартука, как газыри. Лошаденка взматывает головою, дергается, взметает хвостом, как от мух.
— Балуй…
А Голубев с этим красавцем удалились, радуясь неожиданной встрече.
Кузнец всадил последний гвоздь, загнул вылезший с внешней стороны копыта кончик. Лошаденка будто даже вздохнула, скребнув подкованной ногою.
— Так-то, Петра Григорьевич, — вдруг сказал кузнец, — все никак на Усольский тракт не выйдем…
Петр Григорьевич изумился:
— Кондрат! Тебя ж не узнать!
Оставив лошадь в станке, будто она его никак не касается, кузнец подошел к Петру Григорьевичу, обтирая ладони о фартук:
И дьявол сразу всего себя не показывает…
Петр Григорьевич шагнул навстречу. Странный спутник всей его жизни снова оказался перед ним, в новой ипостаси. И снова Петр Григорьевич отметил про себя, что спутник сей всегда удивительно соответствовал тому виду, который обретал. Сейчас это был придорожный кузнец, и не могло быть сомнений в том, что всю жизнь он только то и делал, что ковал лошадей. Кондрат, заросший, как леший, огромный (похожий на Бакунина), смотрел дружелюбно из-под кустистых седых бровей.
— Так-то… А я с утра маюсь… Сосет в грудях и сосет… К чему бы, думаю? Не иначе господь Петру Григорьича подкинет! И — как в воду!
— Я вот тоже, — улыбнулся Петр Григорьевич, — пляшет кобыленка и пляшет… К чему бы, думаю? Не иначе — раскуется! Ты-то чего благости набрался?
Кондрат прищурил левый глаз, приподнял правую бровь.
— Будто ты не знаешь…
— Откуда мне знать?
— А оттуда, бедовая твоя голова, что через пять годков, а именно в первый день генваря девятисотого года наступит конец света, страшный суд… — Кондрат перекрестился. — Столетний век кончается, Петра Григорьич, так-то…
Петр Григорьевич изумился:
— И ты туда же!
— И я, Петра Григорьич, и я, — печально, даже скорбно покивал Кондрат.
— Да ты же умный мужик!