— Если была собака, значит, был и скот, — сказала мне барменша.
— Нет, я уверен, скота не было.
— А в хлев заглядывали?
— Нет, конечно.
— Может, скот был в хлеву.
— Но я не слышал мычания.
— Они ж не мычат по заказу.
Последовал смешок, от которого мне на мгновение стало не по себе.
— Ладно, забудем, — произнес я. — Просто беспокоюсь немного, вдруг он потерялся или, может…
Слишком часто «может» звучало в этой беседе. Барменша хихикала над чем-то, чего я не мог понять, и глядела то на других посетителей, то на меня.
— Да нет же, — сказала она мне, — вы правильно сделали. Может, пошлем кого-нибудь глянуть, как он там.
— Будьте осторожны, он в меня шишки кидал, когда я поднимался.
— Шишки?
— Шишки и камни. Будьте осторожны.
— Он в вас попал?
— Нет, слава богу.
— Вот видите, он не злой. Если б захотел…
Так вот, «Снег, собака, нога» родилась из этого небольшого эпизода. Несомненно, незначительное происшествие, ничтожный повод, но, чтобы заполнить лакуны, мне на помощь пришли фантазия и некоторые книги о неуютном существовании, которые я читал, комфортно устроившись, — книги о чудаках, романы Шарля Фердинанда Рамю, которые, кажется, никто больше не читает, или о безумных оборванцах с альпийских пастбищ, написанных на ретороманском (Лео Туор, Оскар Пер и Арно Камениш), или о неприкаянных героях Жака Шессе (я называю только швейцарцев, особо подчеркивая это). Кое-где осторожненько проросли отсылки к «Золотой лихорадке» Чаплина. Я ощущаю себя человеком равнин, земель плоских, в крайнем случае — холмов, хоть и родился в Альпах, и в горы хожу, только если знаю, что там голова не закружится, но это для меня своего рода вызов — один из тех, которые не несут серьезных рисков. Эпос резкий и дикий, немногословный, из повторяющихся движений, усталости, солнца в зените и внезапного сумрака, заморозков и болот, ежедневной борьбы со зверями и камнями.
И вот следующим летом я решил снова пройти той же тропой к той самой впадине. Меня влекло туда любопытство, не утихшее за зиму. Как провел зиму этот отшельник? Жив ли он еще? Запасся ли уже шишками и камнями, чтобы отгонять чужаков в новом году? А его пес, как там этот несчастный? Не отрицаю, я надеялся во второй поход отыскать достойное окончание истории, которую выстроил на основании крайне шатких допущений. Может, много раз говорил я себе (и вот снова это «может»), старый бирюк увидит меня и узнает, и на сей раз даже поздоровается, на свой манер, конечно, — промычит пару слов, едва кивнет головой. Уже кое-что. А я тогда его расспрошу, ему же достаточно будет хотя бы кивнуть. Я мог бы даже принести ему что-нибудь, какие-нибудь необходимые, но не слишком тяжелые вещи. Или подарить портативный радиоприемник, чтобы он чувствовал себя не таким оторванным от мира. Так я размышлял и сразу понимал: эти идеи — худшее из того, что может придумать городской житель.
Итак, в одно воскресенье июня я отправился снова во впадину. Приемник с собой не взял, ограничился сухим печеньем, которое собирался съесть сам на обратном пути, если старик его не возьмет. Приехав в деревню, я обнаружил, что бар закрыт, а над запертой дверью висит написанное маркером объявление о продаже. И вот взбираюсь вверх, не понимая толком, то ли ничего не ждать, то ли верить в успех. На последнем участке пути ни шишки, ни камни в меня не летят. И когда я выхожу к впадине, заваленной обломками, принесенными последними лавинами, никто меня там не ждет, нет ни человека, ни пса. Голоса каких-то животных вдали кажутся мне детскими воплями или гудками машин.
Они увезли его, говорю я себе. Еще осенью пришли, так или иначе, заболтали его, а потом — опа, и он уже на носилках, а тут и вертолет, готовый сесть и тут же взлететь. А он, Адельмо Фарандола или как там, черт возьми, его зовут, никогда не отличавшийся красноречием и резвостью мысли, начинает возражать только в полете, угрожать пристрелить на посадочной площадке, клянется, что будет мстить вечно, уже сидя в инвалидном кресле на третьем этаже дома в какой-нибудь крохотной деревушке, находящейся в низменности. Думая так, я успокаиваю себя, потому что меня пугают мысли, что его погубила лавина, что он умер от голода, что на него напал дикий зверь, что он замерз насмерть, что этот молчаливый сердитый старик убил себя.
Кто знает, как оно было на самом деле. Помню только взгляд этого старика тем утром, тяжелый, неотрывный, когда я пришел и побеспокоил его на убогом пастбище. Помню любопытство, вызванное мной в баре, когда, вернувшись, я спросил о нем, разговоры, продолжавшиеся и тогда, когда я уже уходил. А остальное, как говорится, мое дело.