Несмотря на теплые рукавицы, руки мои всё больше мерзли; ноги тоже мерзли, а лицо так и вовсе задеревенело, но за руки я больше всего боялся, потому что их слишком легко отморозить до такого предела, когда ими будет уже невозможно пользоваться; а у меня пальцы слишком длинные и тонкие, это красиво, но именно такие пальцы мерзнут всего быстрее, так что в данной ситуации кисти пианиста — вовсе не выгодно, и я бы сожалел об этом, если бы имел такую глупую привычку — сожалеть. Мои темные волосы выбились из-под шапки, и их метало ветром и, вероятно, совершенно запутало; это меня порядком раздражало, ведь мне придется, как доберусь, тратить время на их расчесывание, а отстричь я бы их никогда не позволил.
Неуверенно, полувслепую, ругаясь и борясь с метелью, я вышел-таки на более-менее безопасный и укрытый от ветра участок, как вдруг вьюга стихла, как будто дразня меня своим дурным поведением, снег перестал мне лезть в глаза, и, отплевавшись и отряхнувшись, я осознал, что заблудился; потому что из своего положения я отчетливо видел, что эта тропинка, которая ведет вперед, еще на пару часов взбирания не ведет ни к какой сторожке.
Моя работа, безусловно, связана с риском, но такие глупости меня несказанно раздражали. Одно дело — погибнуть в процессе работы. Это нормально и приемлемо; другое дело, если ты не успеешь приступить к ней и умрешь от какого-то дурацкого недоразумения. Это как если бы вы были врачом, который лечит больных чумой, и умерли бы, не заразившись, наконец, от своего пациента, а глупо подхватив простуду, обернувшуюся воспалением легких. Бессмысленно и обидно.
То же самое чувствовал я, но я ощутил не страх перед смертью, а раздражение. Черт бы побрал эту дурную погоду, и эти горы, и все эти обстоятельства; ненавижу терпеть такое.
И я уныло побрел обратно, рассчитывая увидеть развилку, где я и выбрал, ослепленный метелью, неверное направление. То, что руки больше не болели, а ног я не чувствовал уже до коленей и с трудом ими передвигал, говорило о том, что у меня осталось не слишком много времени, если я хочу добраться до этой сторожки живым.
Несмотря на все это, нельзя было не признать, что темно-синяя бездна слева от меня, того цвета, каковой полагается иметь небу в полночь при свете луны и звезд, была очаровательна и прекрасна; если вглядываться в неё, можно и впрямь подумать, что видишь звёзды. И снег, который прежде мешал видеть, теперь падал небольшими хлопьями, растворяясь во мраке. Я знал, что очень вероятно, что этих мальчиков, которые погибли — что их всех унесла с собой обычная горная смерть, но раз уж все они погибли в разное время, то действительно кажется, что здесь вмешались какие-то иные силы, кроме глупости самих мальчиков и силы горных обвалов.
И я с трудом оторвал взгляд от бездны и направился дальше.
Вскоре снег перестал идти, и холод показался мне нестерпимо режущим от этой прозрачности воздуха; я погрузился в воспоминания, все эти города, все деревеньки (их было больше, чем городов, но я никогда не искал там работы, ибо у них редко есть чем заплатить) замелькали перед моими глазами, но чем больше я погружался в свои мысли, тем сильнее мерзли мои руки, тем хуже слушались мои ноги, а когда я поднял глаза к небу, я увидел звёзды, и это меня почему-то восхитило и напугало так же, как восхищало и пугало мальчишку в доме священника то, что всего в двух шагах от него — какая-то опасность.
Я кое-как снял рукавицы и уставился на свои руки; я приложил их к лицу, боже, какие они были холодные, будто изо льда; и они были белы, как снег.
Я не помню больше ничего, только руки, у меня были такие белые, холодные руки, как будто это я был снежный человек — но не тот, что похож на белого медведя, а тот, который просто-напросто создан из снега.
А потом мне снились сны про то, что я всё же и есть снежный человек, и меня боятся светловолосые дети, и про то, что по ту сторону пропасти виден замок, а в замке граф Драгос, и он может спускаться в пропасть за звездами и возвращаться обратно, и все снежные люди со всей округи идут к нему под крышу, где он поит их чаем, и вот, я тоже иду к нему, я тоже иду туда.
II
Легкие шаги слегка вприпрыжку; даже не так, скорее просто пружинистые шаги, пышная юбка в стиле французских горничных, такие же туфли на небольшом каблучке, которые не цокали отрывисто и звонко лишь потому, что под её ногами был ковёр.
Мыча под нос что-то неразборчивое, левой рукой поправляя на ходу прическу, устремив взгляд ясных голубых глаз куда-то под потолок — она танцевала какой-то танец, тесно обняв швабру.
— Мэм?.. — мне не хотелось ее тревожить, и прежде чем сказать это, я долго наблюдал за ней. Но голова нещадно болела, и дико хотелось пить, а потому я счёл возможным нарушить ее самозабвенное развлечение, которое изначально, видимо, должно было являться уборкой.