Тайлер не вполне понимает, то ли он встает с дивана, то ли всего лишь размышляет, что хорошо бы встать.
Так или иначе – тут, быть может, не обошлось без заколдованного дивана, без окна, без того, что между ними всего один шаг, – в комнату проникает нечто – да, нечто, точнее не скажешь; оно вот-вот коснется его лба, нежно и легко, как целуют на ночь. Выдаст ему его последнюю песню, этот прощальный дар, розу, которая начнет увядать, едва коснувшись его подушки. Это будет плач по Бет, переплетенный с балладой для Лиз. Хитростью и обманом песня проникнет в изможденный мозг Тайлера (мозг цирковой обезьянки, уверенной, что ей ничего не стоит сыграть сонату на своей игрушечной гармошке), а потом – коль скоро это последняя и самая блистательная его обманутая надежда, недостижимая цель и вечно уходящая женщина – отпустит его на свободу. И того и гляди Тайлеру тоже подмигнут небеса – песня будет окончена, он снова станет невидимкой. Тогда он сможет ответить на вечный вопрос окна – остаться в комнате или улететь прочь.
Он остается где был, застыв в неподвижности, в ожидании, в мольбе. Он думает о Лиз, об огнях ее самолета в высоте. Лиз теперь на небе.
Он кричит ей – или только думает, что кричит: эй, Богиня, ты там?