Но сочувствовать им было труднее, чем откровенно несчастному Розаоксу, труднее именно из-за их подчеркнуто скромного достоинства, которое сквозило и в движениях, и в одежде; труднее из-за проспектов и планов, которые они благоговейно держали в руках наподобие школьниц с табелями: разве можно положить такие важные документы на залитый пивом столик? Но больше всего мешало эдакое их светофорное отношение: Розаоксу — запрещающий красный, расхваленному Прийту — вседозволяющий зеленый. Калев Пилль, по всей вероятности, удостоился бы у них желтого. А когда мимо проходил какой-нибудь работник министерства, менялась даже их осанка, светофор всеми тремя глазами изливал зеленый, цвет надежды (хотя где-то зеленый считался и цветом забвения?).
Да, Калев Пилль готов был понять этих женщин, но его мягкое, отзывчивое сердце было с Альбертом Розаоксом. Хотелось посоветовать тому: лучше уйди отсюда, погуляй, успокойся, не так все ужасно, как кажется попервоначалу. Но Розаокс все рдел да пританцовывал, и под этой жалкой мимикрией просматривалось настоящее горе: мне не оставили никакой надежды! А на лицах близстоящих, даже на обычно добром луноподобном лице Пеэтера Линда, и впрямь можно было прочесть, что, будь их воля, они и в самом деле не оставили бы Альберту никакой надежды.
Странно, сегодня все видится как-то иначе, яснее, что ли, подумал Калев. Прежде на такие размышления у него не было времени да и охоты. Вот как полезно иной раз оказаться забытым. Но, с другой стороны, он опять засомневался, объективен ли он сегодня, может, пропускает все сквозь призму своих затаенных чувств, так больной повсюду видит болезни, а похоронивший близкого человека испытывает повышенный интерес к кладбищенским новостям.
Прозвенел звонок: через несколько минут надо быть в зале. Пойти со всеми? Все должны, он — нет. Странная штука этот дух противоречия: скажут — ты должен, непременно хочется на волю, но как только тебя забыли, обуревают противоположные чувства. Так ничего и не решив, Калев повернул к туалету.
Перед зеркалом мужчины торопливо проводили расческами по волосам и спешили в зал. Помещение опустело. Калев остался один. Нет, пожалуй, не совсем: сзади раздался звон, из-под кабинки выкатилась маленькая сувенирная бутылочка коньяку, но тотчас же высунулась рука и живо ее сгребла.
Хорошенькое же у кого-то похмелье, если в такое время… в таком месте… Ничто человеческое Калеву Пиллю не чуждо, но подобное поведение одобрить нельзя, ведь этот человек унижает прежде всего себя самого.
Калев подошел к зеркалу и тоже скользнул расческой по шевелюре, просто чтобы потянуть время: любопытно было увидеть этого жаждущего. Тот, конечно, не догадывается, что замечен.
Дверь кабинки отворилась, и показался… не кто иной, как Альберт Розаокс! Сердце Калева вновь преисполнилось сочувствия: бедняга выбит из седла! Конечно, он понимает, что неуклюжая игра в веселье провалилась. Публичная выволочка — дело скверное, по куда больней презрительная прохладца и убегающие взгляды коллег. Альберт Розаокс, наверное, и не поверит, что есть еще на свете люди, которые все понимают и готовы ему посочувствовать. Калеву захотелось утешить и ободрить горемыку — чужая боль никогда не оставляла его безучастным.
Теперь и Розаокс подошел к зеркалу, смочил носовой платок и приложил к раскрасневшемуся лицу. Калев тактично отвернулся: пускай поостынет.
Альберт Розаокс подошел к электросушке. Руки у него были беленькие и мягкие — такие пухлые пальчики Вийральт рисовал у детей. Есть у него картина «Клод», там ими заполнен весь нижний край листа. Такими пальчиками лопату или кирку не удержишь — придется, видно, Розаоксу поприлежнее делать настольные и стенные газеты, это работа по нему. У самого Калева руки тоже были нежноваты, но покрупнее и сильнее: он в жизни переделал немало всякой работы и с плотницким инструментом почти на «ты».
Нужно сказать этому человеку что-нибудь доброе — как же он в таком виде пойдет домой, о чем станет говорить в районе, что скажет жене? От доброго слова душа оттаивает, это Калев по себе знает.
— У вас там что-то с агитацией… Не принимайте близко к сердцу! Переживем! Сколько меня крыли…
Альберт Розаокс поднял маленькие покрасневшие глазки — да уж не плакал ли он? — и некоторое время пялился на Калева. Потом мелкие злые морщинки сбежались к переносице, на губах выступила пена.
— Знаешь, друг, поди-ка ты…! — бросил он в лицо Калеву, дернулся, будто вырывался, хотя никто его не удерживал, и Розаокса вынесло из туалета.
Калев обиженно посмотрел ему вслед, натужно улыбнулся и с трудом успокоился. Бедный Альберт! Ему уже не верится, что можно просто так, без всякой задней мысли посочувствовать другому человеку. Эхма, до чего дошел человек!
Он подошел к дверям зала, но зайти во время выступления не решился. Когда из-за дверей донеслись слабые рукоплескания и выскользнули двое, он вошел. К счастью, тут же, в конце ряда, было свободное место. Калев сел и стал слушать.