— Да что же ты, онемела, что ли? — удивляется.
А я руками развожу и на рот показываю, не могу говорить и все тут.
Помрачнела повариха, нахмурилась, на потолок посмотрела, черпаком медным по печке постучала.
— Ох, — говорит, — и он дурень, и ты, девка, дура, лбы толоконные, дубовые, гордые. Видимо, пока не расшибетесь, не поладите.
А я знай себе тесто мешу, капусту крошу, пирожки леплю, в печь выкладываю — хорошо рядом с печкою, жар идет, одежда сохнет. Так до вечера мы готовили, а потом пришла я к себе в каморку, письмо перечитала… и порвала его. Побежала к Авдотье, попросила еще бумаги дорогой кхитайской — и села писать.
Свернула я письмо, набралась смелости и пошла в терем верхний. Поскреблась в дверь опочивальни царской. Он открыл, посмотрел на меня, усмехнулся печально.
— Что, — говорит устало, — неужто целовать пришла?
— Нет, — отвечаю смело, — пришла письмо тебе для родных моих отдать. Дал слово ты его отправить, царь подземный, исполни уж свое обещание.
И письмо ему протянула. Он его взял, губы скривил.
— Что, небось, написала, как тебе тут плохо?
— Конечно, — подтвердила я горячо, — все расписала, нажаловалась. Да и какое тебе дело?
— Я прочитаю, — пригрозил он, — чтобы не наврала ничего.
Я аж руками всплеснула, головой покачала.
— Так куда я без вранья-то, надежа-царь? Читай на здоровье, только пойду я, а то норов у тебя горячий, зашибешь еще ненароком.
— Когда это, — спрашивает нехорошо, — я тебя бил?
— А хотелось? — язвительно ответила я. Он осекся — а я улыбнулась горько и прочь пошла, в каморку свою.
А с утра проснулась — укрыта я одеялом пуховым, лежат на стуле колченогом поверх одежды моей сарафан богатый, узорами расшитый, платок новый, красный, да рубаха тонкая, нежная. Стоят рядом с лаптями сапожки червленые, носочки загнутые, пряжечки золотые. Тут и дверь отворилась, Авдотья появилась.
— А, проснулась, — говорит. — Вот тебе от царя нашего подарок, велел одеться да за стол сесть с ним по праву руку. А не наденешь, сказал, — будешь гостям прислуживать.
Я встала, а повариха меня осмотрела, руки толстые на груди сложила, вздохнула с жалостью:
— А почернела-то как, а похудела! Кормлю, кормлю, а все как в воду уходит. Еще бы, так урабатываться! Марш на кухню кашу есть, чтобы силы были!
Надела я сарафан свой старый и лапоточки, богатый дар аккуратно сложила на стул, на сапоги удобные с тоской посмотрела и пошла завтракать.
А Авдотья расстаралась — и каша тут, и расстегаи мясные, и пирожки сладкие, и взвар ягодный, медовый. Увидела меня, головой покачала.
— Вот дура-девка, опять Кащея позлить решила. Изведешь ты его, ох, изведешь. И тебя мне жалко, Алена, и его тоже — с каждым днем он чернеет, тоской съедаемый, на бояр кричит, на слуг рычит, а то вскочит на Бурку и давай гонять по полям, дурь выветривать.
Я молчу, глаза опустив. А она снова вздохнула.
— Ешь, — говорит, — чтоб ни крошки не осталось!
Меня дважды уговаривать не пришлось — все съела, выпила, вышла во двор — за лошадками поухаживала, псов покормила, опять ополоснулась и пошла поварихе с поварятами помогать столы накрывать. Туда-сюда хожу, кушанья ношу — то гусей печеных, то перепелок верченых, то картофель сладкий, то масло коровье нежное. Блюда золотые выставляю и кубки глубокие, вилки двузубые выкладываю — красиво в зале пиршественном, тепло и празднично.
А к терему тем временем красавицы подъезжают — одна другой лучше и глаже, в нарядах красоты невиданной, в жемчугах-яхонтах. Их слуги Кащеевы встречают, в покои провожают — пусть красавицы отдохнут, прежде чем пред янтарны очи гада подземного предстать.