И я не стал рассказывать Эдит, как отчаянно Истоны, вернее – Дэвид, хотели остаться на стороне семьи, и если понадобится – за ее счет. Постепенно, пусть и очень медленно, это неудобное знакомство тоже восстановилось. Даже газеты ограничились буквально парой памфлетов – «Стэндард», насколько мне помнится, и одна из «желтых» газетенок – и все закончилось.
Только однажды Эдит вернулась к этой теме, может быть, потому, что этого не сделал я. Мы гуляли по парку как-то летом в воскресенье, три или даже четыре года спустя после ее возвращения, и оказались на дорожке, ведущей к розарию, где когда-то очень давно были расставлены стулья для съемки. Остальные играли в крокет, и пока мы шли по дорожке, до нас мягко доносились звуки отдаленных ударов клюшек по мячу. Вдруг передо мной, как живой, встал Саймон Рассел, в рубашке с оборками – как он, растянувшись на земле во всей своей красе, нашептывал одну за другой актерские сплетни и байки юной и глупой Эдит. Конечно, вслух я ничего не сказал, поэтому очень удивился, когда она заговорила, будто читала мои мысли:
– Ты с ним видишься?
Я покачал головой:
– Нет. Он уехал в Калифорнию.
– Сниматься?
– Ну, в общем, идея именно такая. По крайней мере, в телесериалах.
– И как – снимается?
– Нет пока, но ведь все может случиться.
– А его жена?
– Уехала вместе с ним.
Эдит кивнула. Мы вошли в розарий. Один из кустов цвел темно-красными крупными цветами – «Папа Мейланд» или что-то в этом роде, – и они наполняли теплый воздух своим тяжелым ароматом.
– А ты так и не собираешься спрашивать меня, счастлива ли я? – спросила Эдит, задорно тряхнув головой.
– Нет.
– А я все равно тебе скажу. – Она сорвала полураспустившийся бутон и вдела мне в петлицу. – По правде говоря, довольно-таки счастлива.
Я не стал подвергать сомнению ее заявление. Я очень рад, что она довольно-таки счастлива. Это ведь значительно больше, чем досталось на долю основной части народу из моей записной книжки.