На крыльце я наткнулся на Дольку, чуть не прошел мимо — мне, признаться, было не до него, но он меня окликнул:
— Эй!.. Ты чего?
Я заплакал. Узнав, в чем дело, Долька решительно взял меня за рукав.
— Пойдем. Я знаю, где его найти.
Венку мы подкараулили возле второй школы. Он нас заметил, вильнул было в сторону, но устыдился своей трусости и, прикинувшись, что не видит нас, хотел прошмыгнуть мимо. Долька предупредил его:
— Стой, Муравей. Поговорим.
Венка рванулся.
— А ну, пусти. Чего ты ко мне пристал!
— Ты знаешь…
— И ничего я не знаю.
Венка озирался вокруг, искал своих ребят, но их не было. Редкие прохожие не обращали на нас внимания. Тогда Венка повысил голос:
— Пусти, я в школу опаздываю, чего тебе от меня надо!
— Ну, хватит. Пошли, если ты не трус.
— Двое на одного — не честно.
— Я буду с тобой говорить, понял?.. Чего хлеб отнял?
— Пусть не продает!
— Где его хлеб? — Венка молчал. — Ну, ладно…
Дальше мы шли молча. Со стороны можно было подумать, что идут трое приятелей. Венка исподлобья поглядывал по сторонам, и глаза у него были ожидающие какие-то. В Дольке накипала злость.
Если бы Венка вернул хлеб…
Мы спустились под большой мост, возле механического завода. Здесь никто нас не мог увидеть. Венка шел последним и вдруг кинулся вверх по склону. Долька успел поймать его за ногу. Венка упал и, как ящерица, которую держат за хвост, хватался за снег, словно бежал на одном месте. Снег был рыхлый и глубокий. Венка отчаянно карабкался вверх и все больше сползал на узкую полоску берега между склоном и черной рекой. Долька усмехнулся, но в усмешке этой не было уже ничего доброго и веселого.
— Трус! — с презрением выдохнул он и сплюнул на снег.
Венка понял — не уйти от драки и никто ему не поможет, извернулся, сам кинулся на Дольку, ударил головой в живот. Удар был так силен, что Долька упал навзничь, а Венка юзом проехался по нему. Над ними равнодушно звучали шаги людей, грузно проезжали машины, и бревна ходили под их скатами, как клавиши; стучали копыта лошадей и с долгим шуршанием волочились по настилу сани.
Долька подмял Муравьева под себя, сел на него верхом и теперь наотмашь хлестал по лицу то справа, то слева. Венка пытался увернуться от ударов, шапка с него слетела и сиротливо темнела в снегу.
Я ухватил Дольку за плечо.
— Долька, хватит. Не надо, Долька…
Он разъяренно повернулся ко мне.
— Жалеешь, да? А он тебя пожалел? Отстань, а то и тебе вдарю! Жалельщик… Где хлеб? Ну, говори!
— Я… маме отдал.
— Маме отдал. Тогда давай деньги. Где деньги?
— Мама болеет. Мы только брата похоронили…
Венка зажал лицо руками. Долька бесцеремонно вывернул его карманы, сначала один, потом другой, и протянул мне несколько беловатых монет.
— Держи… Ну, мы квиты. Будешь знать, как на слабого лезть. Ты на таких попробуй, как сам. Да нет, куда тебе… Пошли.
Венка что-то крикнул вслед, но мы не разобрали, потому что были уже наверху, и все звуки дня — пыхтение фабрик, голоса прохожих, гудки мотовоза — плотно обступили нас.
Мы с Долькой пошли в магазин, встали в хвост очереди и уже под вечер вернулись с буханкой холодного, но свежего хлеба.
Из очереди Долька бегал в больницу. Мать не вышла к нему, но зато Дольке дали заношенный до ветхости, в желтых пятнах халат и провели его в палату. Тетя Лиза лежала, как дома, на койке, вверх лицом, а Долька в халате, накинутом на плечи, сидел возле на табурете и разговаривал с ней.
Он с гордостью рассказал мне об этом.
Зимы тех лет были долгими и крутыми. Может, и в самом деле они были такими, или мне это казалось, но никогда после не мучило меня так постоянное, пронизывающее насквозь ощущение холода, от которого не спасали ни одежда наша, ни стены, ни стеганое ватное одеяло; никогда больше не длились столь долго морозные и метельные ночи.
Неделю в месяц мама работала в ночную смену, и Долька уговорил меня эти ночи проводить у него. Я охотно согласился: у Смирновых было радио.
Дома Долька оживал. Он ощущал здесь себя хозяином. Мы растапливали прогоревшую с одного бока железную печурку и пекли на ее раскаленной спине картошку, разрезанную на белые кружочки. Они шипели, быстро покрывались золотистым жаром. Мы с Долькой пристраивались возле и лакомились, и таяли от тепла, потом делали уроки, сидя у окна по обе стороны стола, а после рассказывали друг другу страшные истории с кровавыми убийствами, злодеями или слушали радио.
В ту ночь ударил крепкий мороз. Стекла снаружи сплошь заросли толстым льдом, и окно смотрело в комнату, как огромное бельмо слепого.
По радио передавали оперу «Садко». Я рассказывал Дольке жуткую историю, услышанную в очереди, и не скоро заметил, что он меня не слышит, хотя и сидит рядом. Глаза его были прикованы к репродуктору.
— Долька!.. Долька!
— Ага, — с запозданием откликнулся он, словно голос его дошел до этой комнаты из далекой дали.
— Ты не слушаешь, Долька.
— Слушаю, — снова помедлив, пробормотал он.
— Ну, о чем я рассказывал?