- Меня в детстве дразнили "мартышкой", - сказала Таня, - из-за слегка оттопыренных ушей. Я очень переживала, думала, так будет всегда. Еще у меня была любимая подруга, с которой я делилась всеми своими детскими тайнами. И был еще мальчик, который мне нравился. Однажды я случайно услышала как они вдвоем говорили обо мне. "Мартышка в тебя втюрилась, ты в курсе?" "Да ну ее. Пусть в Нефедова влюбляется, он больше на обезьяну похож". Потом оба засмеялись.
Подумав немного, Таня добавила:
- Я вылила ей на голову бутылочку синей туши, она несколько дней не могла смыть ее с лица. Так закончилась наша "дружба".
- Она тебя не простила?
- Я ее не простила. Тушь, даже самая въедливая, рано или поздно оттирается; лицемерие с души смыть намного труднее.
- Даже если это лицемерие подростка?
- У лицемерия нет возраста, Олеженька. Оно отвратительно всегда.
"Что у тебя все-таки случилось?" - этот вопрос так и остался незаданным. Вместо этого Олег, неожиданно для себя самого, вдруг бросился, очертя голову, в прорубь:
- Я вижу странные сны.
- Что? - Таня удивленно моргнула.
- Я уже несколько месяцев вижу странные сны…
И он, сбиваясь и бледнея, выложил перед ней все, что накопилось в душе за эти месяцы: рассказал о маме и Петровиче, о надоевшем, но так и не брошенном институте, о своей почти безвылазной одинокой жизни в большой пустой квартире… А потом - и о своих
Наверное Таня и сама была немного "не от мира сего", ибо после всего услышанного она не встала, и не ушла, не начала смотреть на него как на законченного психа. Слушала внимательно, искренне изумлялась и задавала вопросы, требовала подробностей, пояснений.
Зарождающееся отчуждение треснуло первым осенним ледком и растаяло, словно и не было его вовсе. Тогда казалось, счастье - оно навсегда…
Ты вздрагиваешь и зябко ежишься. С какой-то глубинной, затаенной тоской смотришь на спящего Рыжего (так раз и навсегда окрестил его для себя). Ты и сам ранен, еще посильнее этого молодого кальира, ибо раны твоего тела заживают теперь очень быстро, а вот раны души со временем становятся только глубже…
Рыжий вдруг глубоко вздыхает и бормочет:
- Я - смерть…
Исказившиеся черты нечеловеческого лица вызывают прилив сострадания и стыда. Кто знает, может раны в этой душе не менее глубоки? Кто ты такой, чтобы судить о чужих потерях? Ты ведь о них попросту ничего не знаешь!
Нагнувшись, подбираешь с пола пару сучьев потолще и отправляешь их в огонь. Пламя с веселым треском принимается за свежую порцию еды. Костер стремится прожить свою короткую, но горячую жизнь как можно полнее. Что ему до чужих разочарований, чужого горя, чужой боли, отчаяния, тоски…
"Почему все произошло именно
Ответа не было. Были нематериальные страницы воспоминаний, шрамы на теле и сломанная шисса в руке - та, которую Эки-Ра когда-то называл Шамраль - Вспышкой… Еще была пропасть домыслов и предположений из которых даже при твоем бешеном желании разобраться в них не удалось бы выстроить четкой картины и до конца жизни…
- Средь оплывших свечей и вечерних молитв, - пропел, почти прохрипел ты, с трудом проталкивая сквозь горло слова чужой для этого горла речи.
Да - вы были книжными детьми, мечтающими о битвах и честной борьбе "один на один". Вы вместе слушали рассказы старших и завидовали им черной завистью. И считали, что дни подвигов давно прошли…
А что вы, собственно, знали о борьбе? Что знали о льющейся крови кроме того, что это непременно должна быть кровь врагов? Могли ли хоть просто догадываться о том, что это значит - потерять друга… родных… самого себя?… Потерять в бойне, истинного смысла которой не в силах понять до сих пор…